Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пел приглушенным, прерывающимся голосом, как пела мама, когда мы были больны или чем-то сильно испуганы.
— Ты не одинок, говорит мама Пондо. Твое и мое мужество — это мужество всех. Твое и мое горе — это горе всех. Наш дом просторный и светлый, он полон солнца. О да, мама Пондо любит солнце! Как весело поет она, когда дом озарен солнцем! И как грустит, когда вдет дождь. Она печально смотрит на серые ручейки вокруг дома. В такие минуты ее лучше не трогать. Наш дом всегда полон детей. Кто в силах вынести их шум и гам? «О, бедная моя головушка! — жалуется мама Пондо. — Чем провинилась я, за что несу тяжкий крест? Вот стоит большой стол. На нем лежит хлеб. Руки тянутся за хлебом. Это прекрасно, ведь хлеб соединяет людей. Земля живет. Покрытая зелеными всходами земля дарит людям счастье». Взгляни, вон на холме стоит мама Пондо, и платье ее развевается на ветру. Смотри, смотри, она подняла руки! Она поет. Ее голос звенит над холмами. Ты видишь ее и говоришь: «Это мама Пондо. Она мое сердце, моя сила, она — деревья и горы». Она всегда с нами. Мама знает прошлое нашего народа. Собрав нас, своих детей, она начинает рассказ словами: «Это было давным-давно…» И далекое прошлое выплывает словно из тумана. Но вот, будто луч света, в дом входит папа. Это наша семья, это наш дом. Как светло и просторно вокруг… Вот дорога, говорит мама Пондо, которая соединяет вчера, сегодня и завтра в единое прекрасное целое.
Том слушал и постепенно успокаивался. Его руки больше не дрожали. Это не я, а мама помогла ему побороть страх. Том, как и я, черпал силы в мыслях о маме. Эти мысли вселяли в него мужество.
В конце коридора надзиратель забежал вперед и открыл дверь слева. Мы вошли в длинный сводчатый подвал с бетонными стенами без окон. Вдоль стен стояли скамьи, из круглых отверстий в потолке падал свет, делая помещение похожим на бункер. В стене напротив входа чернела железная дверь.
На скамье, между полицейскими, сидели двое черных арестантов. Один очень молодой, другой — старик. Оба в наручниках, на рту — повязки. От наручников к запястьям полицейских протянулись цепи. У молодого на виске зияла кровоточащая рана.
Тюремщики опустили носилки с Томом на пол и сели на скамейку рядом с полицейскими. Немного погодя открылась железная дверь и высокий бледный человек увел старшего арестанта. Минут через десять дверь вновь открылась, пришел черед молодого. Он отчаянно сопротивлялся, но его тащили силой.
В подвале наступила мертвая тишина. Я разглядывал голые бетонные стены, сводчатый потолок с проемами, откуда исходил свет, и скамьи у стен.
Полицейский, охранявший Тома, сидел неподвижно, не спуская с меня глаз. Вдруг он спросил, указывая на Тома:
— Правда, что он не виноват? Или вы выгораживаете его, как всегда выгораживают друг друга черные?
— Нет, он действительно невиновен, — ответил я глухо. Но вопрос пробудил во мне надежду. Я встал и нерешительно двинулся к полицейскому, желая пояснить. Он тут же вскочил, выхватил пистолет и закричал:
— Назад!
Я испуганно замер на месте.
— Назад! — повторил он нервно.
— Я не собирался делать ничего дурного, — пролепетал я. — Мне только хотелось… Почему вы спросили, виноват ли он? Может быть, еще?..
— Нет.
— Вы уверены, что…
— Оставь меня в покое, — отрезал он.
Тут я услышал, что Том стонет.
— Давид, — позвал он.
Он заговорил! Я быстро склонился над ним.
— Да, Том! — произнес я радостно.
Медленно, с трудом, так что пот выступил у него на лбу, Том спросил:
— Как… как… мама?
— Хорошо! Хорошо, Том! Не беспокойся о ней. Ты же знаешь, никто не осмелится причинить зло маме Пондо.
Он улыбнулся. Я до сих пор благодарен ему за эту улыбку. Он думал о маме и улыбался. Даже здесь, в камере смертников, мысль о маме вызвала на его изуродованном лице улыбку.
— А папа? — прошептал он.
— И папа тоже. Он вместе с мамой. Ты же знаешь, он всегда с ней рядом.
— Давид…
— Да, Том.
— Я рад, что ты здесь.
— Нет, Том, это я рад! Я горжусь, что ты мой брат, храбрый, мужественный и честный… Я счастлив, что могу сказать тебе то, в чем давно должен был признаться.
Слезы высохли у меня на глазах. Я поцеловал распухшее лицо брата, в чертах которого я вдруг увидел черты мамы, папы и всех тех людей, чья жизнь была тесно связана с нашей, настолько тесно, что казалась одной жизнью, которую безжалостный палач собирался сейчас отнять.
— Второй станок… — прохрипел Том, с трудом дыша. — Скажи папе, что там приводной ремень не в порядке… а не ось. Ось исправна, я проверил… Надо новый ремень…
— Да-да, скажу… — ответил я.
Я держал Тома за руки и чувствовал, что он совсем успокоился.
— Я часто спорил с вами, доказывал свою правоту. Ты знаешь… — опять заговорил он. — А вы, наверное, думали: он любит настаивать на своем, лучше согласиться, иначе затеет ссору…
Вдруг улыбка застыла у него на губах. Лицо покрылось каплями пота. Он посмотрел на железную дверь, на полицейского, сидевшего рядом на скамье, потом повернулся ко мне, пытаясь что-то сказать, но не смог произнести ни звука. Стиснутые губы его судорожно дрожали, он тяжело дышал.
Глазами, полными страха, Том уставился на железную дверь. Я говорил ему что-то, стараясь его отвлечь, но это больше не помогало.
Железная дверь со скрипом открылась, и на пороге показался высокий бледный человек.
Тюремщик и полицейский встали.
— Том!.. О Том!..
Тюремщики подняли носилки и направились к помещению, где приводились в исполнение приговоры. Я шел рядом и держал Тома за руки. Мы вошли в большую полутемную комнату. Посередине под лампой без абажура белел люк, сколоченный из неоструганных досок. А сверху, из темноты, к люку свисала петля. В комнате уже находились какие-то люди. Наверное, это были начальник тюрьмы, доктор и священник.