Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люба оторопело скользнула взглядом по пожилому его лицу, казалось, признав в нем того, кого от нее скрывала покойная мать. Но тут же отбросила эту мысль.
— Зовут и в Вологду! И в Архангельск! — и улыбнулась, поверив своим словам, словно была в них та самая правда, которой ей так сейчас не хватало.
30О том, что Люба уехала, Зайцев узнал случайно от бригадира, встретившись с ним в магазине, куда, закончив работу, зашел купить папирос.
— Чего не простившись-то со Любовью? — спросил Марашонов на весь магазин, но сразу об этом и пожалел, приметив, что Зайцев насторожился и повернулся к нему, бледнея лицом.
— Как не простившись? — голос Максима был низок и тих, однако его услышали все, кто стоял у прилавка и за прилавком.
— Да она уехала, парень!
— Это когда? — Максим сжал сильно руку, не замечая, что жал ее с пачкою купленных папирос.
— С четверть часа назад. Видел в кабинке. Андрейчик повез.
— И куда? — спросил Максим едва не с угрозой.
— Варено-солено! — бригадир для надежности отступил к высокому штабелю связанных стульев. — Да в город! Куда еще…
Зайцев взглянул на часы. Время было не за него. С каждой секундой оно отдаляло его от Любы. Грузовик, увозивший ее, мог доехать до города и вернуться.
— Догоню, — Максим посмотрел на очередь, колыхавшуюся платками, посмотрел с упорным вниманием, точно ждал ее одобрения, и, не вытерпев, выскочил на крыльцо, под которым стоял его мотоцикл.
О, как мрачно страдала его душа, вмещая обиду на Любу, гнев на того, кто устроил ей этот отъезд, и ретивость натуры, решившей догнать грузовик и назад без Любы не возвращаться. Мчался Зайцев, сшибая колесами комья и грязь.
Грузовик он настиг километрах в пяти от райцентра, среди закиданных глиной ольховых кустов. Обогнал его, дал вираж и прошел перед бампером вкось дороги так неожиданно и опасно, что Андрейчик только-только успел включить проскрипевшие тормоза.
— Озверел! — закричал, вылетая из дверцы с тяжелым шоферским ключом, но мгновенно остыл, узнав в запыленном мотоциклисте возбужденного земляка.
А Люба была растеряна. Максим смотрел на нее. Вот она вся перед ним — смущенная, с круглым лицом и виновато опущенными глазами.
— Я за тобой! — улыбнулся Максим, не найдя в себе слов упрека, с которых хотел начать разговор.
Люба взяла его руки.
— Поздно, Максим, — грустно сказала и поглядела внимательно на него. И он поразился, увидев в ее широко распахнутых серых глазах еще и другие глаза. Почему-то подумал, что это глаза ее нежных детей, которых нет у нее, но должны и, наверное, будут, однако знать об этом ему не дано. — Сам понимаешь, — добавила Люба с заботой, — нельзя мне назад.
— Можно! — Максим прижал ее руки к губам, горячо их поцеловал. — Кто мне Мария? Обуза! Разве тебя на нее променяю?
Дрогнула Люба и побледнела.
— Счастье с несчастьем не уживутся. Счастье на крыльях. Несчастье на костылях. Не хочу я, чтоб кто-то на костылях. До свидания, Максим. Вспоминай меня иногда.
Дверца закрылась. Закрылась нервно и торопливо, словно спасая Любу от задрожавших Максимовых губ, на которых забилось горькое слово.
Он отошел, наблюдая за тем, как машина тронулась с места и, хлопнув листами резины на задних колесах, с ревом пошла к повороту. Все дальше и дальше сбегал в глубину ольшаника пляшущий кузов. Максим смотрел на него и молчал, потому что горло душило горем. И только глаза и рука, взмахнувшая вслед машине, кричали, моля: «Останься! Останься!»
Максим закурил, почувствовав, как в душе его что-то оборвалось, оставив после себя пустоту. Чем заполнить ее? Ну чем? Этого он не ведал, как не ведал сейчас и того, что сверху от медленных туч опускались на землю вечерние тени, сужая день до того, что не стало ему и места и он поблек вместе с травами и цветами и вскоре ушел в полусумерки, как в былое.
Максим развернул мотоцикл. Надо было ехать домой, где его дожидалась Мария, которая тоже, наверное, как и он, была растеряна и не знала, когда у нее перестанет болеть душа?
БРИГАДИР
Высокорослый, с красным лицом, в резиновых броднях и сером, в полоску, сельмаговском пиджаке, Иван Слободин бойко бегает по деревне. Вернее, не бегает, а летает. Так летает, что бьются лацканы пиджака, а сапоги издают свистящие звуки. Ругает конюха Николая — мужик обнаглел и дает лошадей для вспашки личных усадеб лишь тем, кто ему или родственник, или приятель. Придирается к Мите Савкову — худо проветрил россыпь семян. Орет на плотников, строящих склад:
— Неуж такое приму? Вон щель, а вон и вторая! Да туда моя голова пролезет! А ну поправляй, покуда я добрый!
А на ферме бесит его оттого, что доярки коров не выпустили на выпас.
— Растатурица тут у вас! — кричит скандалящим басом. — непорядок! Ужо́-ко я председателю! Пусть пропесочит!
Но доярки все боевые, палец в рот не клади.
— Ты бы, Иван, горло-то лишка не надрывал! Лучше скажи: кого сей год пастухом наладил?
— Филева! Кого еще? Будто не знаете сами.
Но доярки готовы ему подсказать:
— Мы и другое знаем! Вспомни, — где сын-от нонечи у Филева?
— В городу, — отвечает Иван осторожно.
— Вот он туда и поедет!
Иван всполошился:
— Это зачем?
Доярки стоят в нешироком проходе, стеснив бригадира со всех сторон. В своих застиранных серых халатах, платках, повязанных кое-как, с одинаково круглыми лицами, востренькими носами, напоминают сестер-близнецов, которые для того, казалось, сюда и пришли, чтобы всю жизнь провести средь коров. Одна — постукивает скребком, вторая — шланг подбирает с полу, третья — гладит коровий крестец, а четвертая объясняет:
— Благоустроенную квартиру дали. Справляют,