Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Курица в духовке, конец света
Воспоминание (смутное)
кошмар
давно позабытый:
человека поглотила гора
А потом жизнь, по всей видимости, продолжается, словно и не заканчивалась. Машина заводится, улицы расположены на своем месте, ключ от дома подходит к замку входной двери как ни в чем не бывало. Я ставлю ботинки на полку для обуви мысками наружу, запихнув шнурки внутрь, вешаю куртку в гардероб, вхожу в кухню, где муж режет лук и слушает новости по радио. Он улыбается при виде меня: «Дорогая, как прошел день?»
Я не говорю ему правды. Не говорю, что сегодня мир рухнул, что той жизни, которая ему знакома, больше нет, я обратила ее в ложь. А растягиваю уголки рта и показываю зубы: это должно называться улыбкой.
Я лгу, когда подставляю щеку и целую его, позволяю ему обнять меня и прижать за талию, ощущаю, как его знакомый аромат смешивается с запахом лука, я ужасно люблю его. И при этом продолжаю пребывать в той, новой жизни: знаю, что старая закончилась, мир, каким он был, прекратил существование, от него осталась лишь сухая шелестящая оболочка.
— День прошел замечательно, — лгу я, и мой голос звучит почти на сто процентов естественно. — Мы ездили в Крисувик, смотрели, не началось ли там что-нибудь.
Он заметно волнуется.
— Надеюсь, ты была осторожна. Извержение ведь может начаться в любой момент?
— Нет, сразу не начнется. Не беспокойся, я знаю, что делаю.
— Хорошо бы. Но все равно будь осторожнее. Эти твои коллеги порой вообще рассудок теряют.
— Ты же меня знаешь: я рисковать не стану.
— Знаю, родная. Я тебе полностью доверяю. Ты же никогда не сделаешь ничего неразумного. Просто не хочу, чтобы ты в какую-нибудь трещину свалилась. Я же люблю тебя. Не знаю, что бы без тебя делал.
Он обнимает меня, запечатлевает на моем лбу поцелуй.
— Моя жена — молодец; горжусь тобой! Вот что, бери-ка нож, надо вот эти картофелины почистить и нарезать кусочками.
Я мою руки, повязываю фартук и становлюсь рядом с ним у разделочного столика, ножи в такт отстукивают по доскам: ток, ток, ток! Мы режем картошку, лук, морковь, фенхель и корень петрушки, чистим чеснок, обдираем листья с веточек тимьяна и розмарина, выдавливаем лимон и очищаем от кожуры, посыпаем курицу приправами и укладываем на подстилку из овощей, ставим в духовку, рецепт нам не нужен, мы и так все знаем наизусть.
— Знаешь что, — он хлопает себя по лбу, — я совсем забыл тебе сказать: утром прислали фотографию. От этого, фотографа. Ее на такси привезли.
— Да?
Мой голос становится тоненьким, сдавленным.
— Пойди посмотри, она тебя ждет.
Мы входим в гостиную, он снимает с фотографии толстый слой оберточной бумаги, прислоняет ее к стене и рассматривает, осмысливает. А затем смотрит на меня и улыбается.
— Анна, она замечательная. И здесь будет хорошо смотреться. Как раз подходит на большую стену в гостиной. Какой он способный!
Мне нужно что-нибудь сказать — или умереть, обратиться в соляной столп и развеяться, улететь прочь, но я лишь улыбаюсь деревянной кривой улыбкой:
— Да, она неплохая.
Он приносит дрель, метр и уровень, отмечает место на стене и вешает фотографию — серьезный и деловитый, а затем обнимает меня за плечи и радостно смотрит на итог своего труда.
— Она просто обалденная, — говорит он, целуя меня в лоб, а потом снова спешит в кухню и начинает накрывать стол.
А я остаюсь у фотографии и рассматриваю ее: она полтора метра в высоту, и в ширину также, эруптивная колонна извержения Кедлингарбаус отпечатана на холсте, натянутом на подрамник. Она уже висит на стене в моей изысканной гостиной, пепельно-серая туча уничтожения повисла над диваном, и я ненавижу эту фотографию всем моим печальным вероломным сердцем, больше всего мне хочется изорвать ее и растоптать обрывки, выпихнуть прочь из дому.
Но я так не делаю.
Я превратилась в двух разных женщин. Одна, как и прежде, ходит по дому, подбирает с пола носки, меняет полотенца в ванной, гладит мою дочь по голове и спрашивает ее, не надо ли ей лучше упражняться на пианино, вынимает посуду из посудомоечной машины, беседует с мужем, слушает, как он рассказывает о своей работе, что, наверное, проиграет дело Верховному суду; а вторая лежит в объятиях другого мужчины на потертом диване, их губы соприкасаются, он гладит ее по щеке, она закрывает глаза и улыбается, ее сердце поет от радости и одновременно разрывается от тоски.
— Я люблю тебя, — говорит мой муж, вытирая стол.
— Я люблю тебя, — говорит мужчина, с которым я занимаюсь любовью, и целует меня в шею. — Я полюбил тебя с тех пор, как впервые увидел, уже тогда, в вертолете.
— Ты конец света, ты все рушишь, — произношу я, и мой муж поворачивается ко мне от плиты и с удивлением смотрит:
— Что ты сказала?
— Это не конец света, если ты проиграешь дело, — спешу я разделить два мира и снова становлюсь его женой, притворяюсь, что жизнь продолжается.
Жизнь попросту обязана продолжиться. Это была лишь минутная слабость, случайность, постыдная мелочь в красивом счастливом супружестве. Я больше никогда не встречусь с Тоумасом Адлером, никогда не позволю ему заморочить меня! Отставлю это происшествие в сторонку у себя в сознании, изолирую его в запертый отсек в своем сердце. Мои чувства безответственны, нерациональны, но я наберусь смелости и положу конец глупости, я взрослый ответственный человек и принимаю этически верные решения.
Я люблю свою семью, мужа, дом. Я счастлива. У меня хорошая комфортная жизнь. Не позволю уничтожить ее ничему. Даже любви.
Дамасский шелк в 600 нитей
Я вздрагиваю и просыпаюсь, когда она гладит меня по волосам, проводит пальцем по моей щеке. Она сидит на краю кровати, от нее пахнет сигаретами и тяжелыми сладкими духами: пачули и сандаловым деревом; в темноте различима ее улыбка. И меня охватывает неконтролируемый страх.
— Что ты делаешь?! — со стоном произношу я и сажусь в кровати, натягивая одеяло до подбородка. — Ты моего мужа разбудишь!
— Не волнуйся, — шепчет она в ответ. — Он вчера вечером проехал на велосипеде восемьдесят километров и спит сном праведника. Зато ты лежишь и не можешь заснуть.
Она проводит рукой по моему одеялу, нежно трогает шов на его краю и осматривается по сторонам, ее зубы сверкают.
— Как у вас все шикарно, — шепотом продолжает