Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот — весь фон сзади, кругом головы этого маленького старичка с недобрым взглядом, был обклеен бумажками из-под конфет: «Белочка», «Ананас», «Груша», «Раковая шейка», — и еще что-то золотое и блестящее!
Это было нелепо! Жалко было видеть, как эта ерунда убивала исключительные качества митуричевского рисунка! Правда, тогда приходили веяния из Парижа, что кто-то, кажется, Брак, вводит в живопись печатные буквы и наклеивает куски объявлений и вывесок, но у Брака было чистое нагромождение углов, пятен и прочего, а у Митурича — портрет, где-то смыкаемый по силе выразительности с карликами Веласкеса!
Петр Васильевич пробовал как-то объяснять:
— Это я хотел выразить его духовный мир. Жизнь он воспринимает через конфеты в бумажках!
Разве можно было спорить! Можно было пожать плечами — и все! Куда делся этот рисунок? Может быть, он у родственников Исакова? Рисунок был пронзительно ясен — теории Петра Васильевича были туманны и крайне «невнятны».
Вихрь, вихрь крутился в воздухе Европы и кубизм внутренне соответствовал этому «смятенному духу». Интересно, что и Сезанна воспринимали как некую «предтечу» грядущей эры.
— Смотрите, смотрите! — говорили изучающие фото с полотен художника из Экса. — Видите, черта, продолжение линии моста пересекает стволы деревьев! Это — расщепление формы!.. А обратную перспективу стола вы видите!.. Это — влияние русской иконы!
Самое интересное, что никто из учеников Самокиша «живого» Сезанна не видел. Кроме Левы, который видел две его вещи в Салоне. Изучали его по фотографиям, благоговейно приносимым для «изучения». Влияние производил только «почерк» Сезанна, а не его цвет. Какой же вред приносят черные фото с цветной живописи!
Я отвлекаюсь от течения рассказа, и приходится признать, что русские художники, как пораженные некоей слепотой, видели в Сезанне некую графику, некий его почерк, подчеркивая одну сторону его искусства и не видели самое главное: цвет, его гармонию!
Интересно также, что собиравшиеся молодые живописцы никак не интересовались другими апостолами Новой живописной эры!
Ван Гог, Гоген, Тулуз-Лотрек — все они не привлекали ничьего внимания! Только то, что двигалось к «кубизму», к «разложению», к «скрипке» Пикассо, достойно было обратить на себя внимание!
Поэтому все то, что было «интеллектуальным» в «Новой эпохе живописи» — не воспринималось!
Некий духовный огонь Ван Гога, его подлинное человеколюбие; жадное вглядывание в людей, в жизненную обстановку окружающего их в рисунках Тулуз-Лотрека; некие человеческие сны Сёра — все было недостойно внимания адептов новой «Веры», новой «Секты».
Вместо упряжки, хомута «Академий живописи», — молодые художники старались скорее надеть на себя упряжку «кубизма»!
Эти все фото создавали весьма ложное впечатление, толкали на неверные выводы.
Так, в некоем чисто интеллектуальном распутье, созрело у меня решение: «Надо ехать в Москву! Посмотреть на настоящих гениев новой живописи!» Так ли уж там одни «сдвиги», расщепления и «обратные перспективы»!
К святкам 1913–1914 года у меня нашлись деньги. Заработок от медицинских рисунков! Кишки, почки… скорей, скорей, надо выкинуть из своей души эту гадость! Решено! Еду в Москву, и как-то, сам не зная как, найду эту самую влекущую, ранящую мои мозги, французскую живопись!
Тринадцатый и семьдесят третий годы.
Все незыблемо в каких-то физических ощущениях — климат, погода, размеры площадей, расстояния между улицами! Стоят дома, которые ты видел в самой ранней своей юности. Но в каких-то духовных ощущениях все иное… тогда и теперь!
Петербург теперь называется Ленинград. Но вокзалы все те же. Я даже ощущаю пыль на створках окон этих вокзалов, все ту же, что была в 1913 году!
Серая пыль вокзалов! Она вечна!
Москва и Петербург. Странно теперь думать о каких-то «сверхматериальных субстанциях». Они исчезли, эти теперь трудно объяснимые «невесомости», а когда-то они так явственны были для каждого русского.
Ясны как день.
Всё разное — от характера парения мысли до манеры носить шапки и галоши.
Это как бы две России. И та и другая — подлинные… Сейчас это исчезло! Исчезло совсем! Начисто!
Сейчас в Москве нет настоящего московского говора, румяно-пряного и «сдобного» и нет в Ленинграде петербургского выговора, ясно-отчетливого с примесью некоторой насмешливой непринужденности!
Тонкие эссенции, черт возьми!
Зимним утром я вышел из Николаевского вокзала на Каланчевскую площадь — и вот тут-то и увидел налево Северный вокзал. Что-то в нем небывалое, гигантская игрушка, скользкая и нарочная. Он как-то странно воплощал для меня «Москву»!
Не Москву «Утра стрелецкой казни», а вот что-то остросовременное, еще не осознанное, но терпкое и острое, что проникало какими-то струйками-ручейками-ниточками и в Саратов моего детства хотя бы в виде репродукции «Наяд» Врубеля.
Вот этот трамвай идет в центр! Еду!
Народу было не много. Против меня уселся человек, типичный интеллигент среднего достатка той эпохи… Бородка, очки! Весьма похож на «человека в очках» Добужинского, но в зимнем одеянии, с черным