Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это только «московское».
Приятный вечер, мягкий морозец, который не гонит в теплое жилье. Иду бульваром. Натолкнулся на собор. Я не знал тогда, что в этом соборе венчался Пушкин. Москвичи этим не интересовались… Мне никто не мог сказать об этом… В Петербурге было общество «Старый Петербург». В Москве не было общества «Старая Москва». Потом, потом, когда Москва стала столицей, это зло и больно сказалось!
Сухареву башню пробовал спасти «петербуржец», создав проект круглой площади вокруг нее! Это был голос вопиющего в пустыне… Наш первый университет был сломан… Имя ее защитника должно быть известно русским — Владимир Алексеевич Шуко — архитектор. Он умер от разрыва сердца, когда спасти эту архитектурную красавицу не удалось. Спасать стену Китай-города охотников не нашлось!
Каждый петербургский извозчик-бородач охотно объясняет седоку достопримечательности Петербурга, если чувствует, что его пассажир провинциал…
— Дворец светлейшего князя Таврического, — и снижая голос на несколько тонов, — полюбовничка императрицы Екатерины… Богато жил, что и говорить! Теперь тут Государственная дума!
В каком-то переулке за белым собором я натолкнулся на дом «чудо-юдо». Я остановился и стал рассматривать этот «über-modem», перефразируя словечко, которое стало входить в моду, среди поклонников Ницше — «über-Mensch»…
Кто-то прошел мимо и шутливо заметил с московской общительностью:
— Что, молодой человек, домиком залюбовались. Самому Рябушинскому принадлежит!
Я был идеалистически настроенный студент и не знал, кто этот «сам» Рябушинский.
Этот дом был тоже видением Москвы!
Автор со всевозможными извинениями делает скачок во времени и описывает некоторые мысли уже не того юноши, который стоял перед этим богатейшим домом. Много, много лет спустя я летом на даче, в 70-х годах, читал с восторгом письма Чехова…
Дом этот, в котором проживал в 30-х годах Максим Горький, построил архитектор Шехтель. По письмам явствует, что три человека составляли какое-то очень интимное содружество, единый «воздух вкусов»! Чехов, Левитан и Шехтель!
Какой-то новый интеллектуальный ветер, тяга к чему-то иному… Ясное ощущение «изжитого» в искусстве, всего того, что характеризовало Александра III… Викторианство, по английскому счету…
Первое представление «Дяди Вани». В партере рядом сидят Левитан и Шехтель… Они вдвоем бегут за кулисы к скрывшемуся там Чехову и поздравляют его дружески:
— Ты знаешь, что-то совсем новое появилось на сцене! Какой-то новый воздух! Победа — победа!..
И вот, у меня забрезжила мысль! «Забрезжила», а не явственно появилась. А правильно ли иллюстрируют Чехова у нас, в середине XX века? Без этого «нового воздуха». В стиле… старающемся быть… квасным, патриотическим реализмом эпохи Александра III? Конечно, это не удается, дойти до Далькевича с его иллюстрациями к «Мертвым душам». А все-таки… на подступах… Там уже вычищенные ботиночки, складки на сюртуках и фраках… Кресла, буфеты… будьте спокойны! Но не боролись ли со всем этим «викторианством» и Чехов и Левитан? И, конечно, Шехтель, зачем же его обижать…
Хотя, конечно… Я не такой дурачок… Я знаю, как удобен, успокоителен, надежен этот стиль «Далькевича» для всякого «отвечающего» за искусство! Ну, а типы, интеллектуальная часть иллюстраций? Да, оказалось, что это не самое главное! Многие этого не ощущают… Самое главное в этом стиле — его «защитность от нападений». Некоторая его непререкаемость! Да, да, это несомненно, но однако… Не совершается ли тут какая-то неловкость и даже «грех» по отношению к Антону Павловичу? Какое-то даже «наплевательство» на самое тонкое, «чеховское», что есть в его творчестве.
Не иллюстрируют ли наши доблестные художники Потапенко, Иеронима Ясинского?
И все-таки: Чехов — это Москва! Двуединость русской культуры. Две дольки боба, сращенные вместе!
А кто же были Александр Сергеевич?
Александр Александрович?
Федор Михайлович?
Кто они: москвичи или петербуржцы?
А ведь Щукин — это Москва!
Только Москва!
Кто знает… не проступила ли в нем из каких-то глубин крестьянская душа? Иконы старообрядческие… Недаром повесил он Гогена в традициях икон иконостаса и царских врат. Расписных сундуков с розанами на бледно-зеленом поле, бабьих павловских платков, несших такую нечаянную радость, когда их дарил муж или жених. В их купеческом быту: фарфор, блюда, «а кругом все пукеты, пукеты!» Быт Островского!
Конечно, все это не дворянский Санкт-Петербург!
Насытившись развратно-сытными расстегаями «на три угла», воздушными и такими «невинными» пирожками Филиппова, лицезрением наглых троек, задевающих прохожих на тротуарах узкой Тверской, «любованием» особняков миллионеров, построенных в стиле извивающегося дыма дорогих сигар, я выехал в строго подтянутый Петербург Захарова, Росси и Кваренги.
В этот первый год своей жизни в Петербурге я был опьянен столицей! Мне все казалось, что я что-то пропускаю, пропускаю «самое главное», какое-то предчувствие или того, что «все это» больше никогда не повторится или моя жизнь сложится так, что я этого больше никогда не увижу.
В Тенишевском реальном училище, в Соляном городке, в великолепной аудитории, время от времени устраивались лекции, чтения, дискуссии и вообще «выступления», как тогда говорили, вплоть до футуристов.
Там я и увидел впервые Маяковского, Бурлюка и самую комическую фигуру «эпохи будущего» — Крученых с его