Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не об этом, не об этом главная мысль Афанасия. И опять же об этом. Производительные силы и прочее. Без существования так называемого «Союза сибирских маслодельных артелей» оказалось ли бы сибирское масло так далеко за пределами российскими ? А без объединения двух типов кооперации — производственной и потребительской? Потребительские лавки, продавая товары под сданное молоко, имели гарантированный кредит, чего не мог иметь частный торговец.
Эге, начинать, значит, надо не с крестьянского двора, не с понукания мужика, а с этой самой потребительской лавки, с того, чтобы дать этой лавке товары. А товары эти где? А сама лавка в селе сохранилась ли? Разбили ее или сожгли.
Вот куда вопрос выходит. При ненавистном царе по Сибири было почти семьсот потребительских обществ и плюс к тому же тысяча с лишним кредитных коопераций. И все они, все были завязаны в один взаимопроникающий, взаимовыгодный узел. И, забирая себе власть, Советы пообрывали нити из этого узла. Пооборвали второпях и теперь вот находят этому свое объяснение: дескать, в этих обществах состоял лишь один кулаческий класс.
Не жалея керосина в лампе, Афанасий просиживал над такой статистикой не одну ночь до света, разбирал и думал, что тут и к чему. Что-то радовало его, а что-то и на горючую грусть наводило. Радовало, что до 1913 года по лошадям, то есть по их числу, Сибирь обошла все, буквально все хваленые страны, в том составе и Канаду, и Австралию, где, как известно, коневодство в особой чести.
Чего бы, казалось, ему, Афанасию, еще в юности сменившему отцовского пегашку на железного воронка, на паровоз, радоваться росту лошадиного поголовья в Сибири, а вот поди ж, в крови, значит, осталась крестьянская закваска. Он знал всех мужиков в своей деревне, которые держали на своих подворьях по пять и более лошадей, и таких мужиков было немало. Статистика за десятый — тринадцатый годы, которую он сейчас просматривал, так и свидетельствовала: половина крестьян волостей, прилегающих к Сибирской железной дороге, имела по пять и более лошадей.
Афанасий опять же не мог предвидеть — может, опять в силу того, что был сыном старосты, — предвидеть, что скоро поступит из Москвы циркуляр: ехать по деревням и оказать революционную помощь беднейшему крестьянству в низвержении кулаков. А кулаком будет принято считать каждого, у кого во дворе три лошади. Таким образом, под разорение будут подпадать шесть-семь мужиков из каждого десятка. В разряде кулацком окажутся многие тысячи лучших пахарей... Бесправные, обиженные, оскорбленные, лишенные имущества, они в лучшем случае окажутся в городе и придут к нему, Афанасию, в надежде на выживание. Готов ли он будет принять их и понять?
Накатывались вполне понятные мятежи тех, кто утерял свою платформу, кто оказался в положении потесненном, а то и вовсе вытесненном, накатывались мятежи с разных мест, охватно, как ответ на жестокости крепнущей диктатуры.
Пролетарии, страдальцы — соединяйтесь!
Алешка на сына глядел. Парень вытянулся, станом в мать, гибкий, и лицо тоже больше материно, но беда — оспой исковыряно, оттого-то, должно, стеснительность в нем, робость какая-то. Понимал Алешка, что парень не девчонка, лицо ему ни к чему, были бы руки да голова, и робость с годами изойдет, как пушок желтый на утенке исходит. Но душа отцовская все поджималась от горькой жалости, когда он глядел на изрыхленные, будто обрызганные свекольным соком щеки сына. Все хотел спросить, когда это его так изъела проклятая оспенная болезнь, при матери или уж без нее, но как-то не решался, чтобы не разбередить, не поломать чего в неокрепшем сердчишке парня. «Вырос-то сиротой... — думал Алешка, перемогая сухость в горле. — Однако чего ж, уж как вышло, так и вышло...»
Шпатель держал парень в руке цепко, расчетливо, как бы давно был обучен такому делу, и перебегал от бочки к бочке не суетно, не вьюнком, а сосредоточенно. При этом бровь гнул вверх, и даже обозленный азарт в выражении лица появлялся. Этому-то Алешка как раз очень рад был, то есть тому, что обозленность к работе у парня видел; помнил поговорку: «Работа, как и баба, злость в мужике любит».
Но кончал парень дело, робким опять становился, стесненным, девчонка какая рядом проходила, он и вовсе терялся, краской вспыхивал. Какая жизнь ждет его?
Глядя так на сына, Алешка не мог предположить, что новое время вынесет парня на большую высоту, несвойственную их родове, важным инженером он станет, но совсем на малый срок, как бы только для того, чтобы блеснуть в высоте, подобно солнечному лучику на зимней, в иней одетой пихтовой макушке; блеснуть, показать городу, на что они, Зыбрины, способны среди людей. Устинка круто шагнет вверх, но шаг его будет очень короток.
Не мог предположить отец, что где-то на западном краю земли в свой коричневый день созреет страшная война и завлечет сына туда, в пучину, затянет, унесет, лишь в памяти у людей Устин останется жить долго — как лучший в городе инженер, бесстрашный фронтовой солдат и как добрый человек.
Время, время... Оно куда-то стронулось, народ перепутался сам в себе, бабы и девки языкастыми стали, всякие стыдные слова мелют; отчего это, что тут и к чему, Алешка не очень понимал, не научен был понимать, а может, голова его была так устроена, что не давалось понимание. Заводские бабы, дуры, стоявшие тоже на пропарке и мытье бочек, ждали, когда им позволят вовсе не рожать и когда их во всем приравняют к мужикам, чтобы беспрепятственно злоязычить и уж ходить без юбки. Ну-у, времечко! Пока он был на каторге, люди глупели. Что-то дальше станет с народом?..
Алешка сидел дома и при чадящем шатком свете жировика перекраивал суконный чапан, подаренный шуряком Калистратом на Амуре. Как раз в такую пору явилась комиссия: парень в тужурке на овчинном подкладе и с ним девица в кубаночке — чистая синица-пухлячок, вертучая и подпрыгивающая. Про нее Алешка подумал, что