Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы очень любили вашу маму, не правда ли? – спрашивает матушку фрау Кёхли, когда мы сидим за столом; матушка уже развернула подарки и поблагодарила всех, официанты подают закуски; матушка кладет ладонь на руку фрау Кёхли, да, говорит она, и все еще люблю, а это вот, посмотрите, моя старшая сестра, Ицу, муж специально увеличил ее фотографию, чтобы она была сегодня с нами, да, у меня есть еще одна сестра, на год младше, чем Ицу, но с ней у нас уже давно никаких связей, какая-то ужасная ссора, говорит матушка; все вокруг оживленно беседуют, едят суп, пьют вино, поднимают бокалы за матушку; отец погрузился в беседу о политике с Золтаном; я слышу только голос матушки, потому что она рассказывает фрау Кёхли то, что должна бы рассказывать мне, я слушаю и ломаю голову, в чем причина, что ей, по всей видимости, легче рассказывать такие вещи, о которых я ничего не знаю, чужому человеку, фрау Кёхли, и размышляю: может быть, матушка надеется, что я слушаю то, что она говорит, однако я делаю вид, что полностью поглощена едой. (И время от времени поглядываю на Номи. Она сидит справа от меня, разговаривает с Аранкой, рассказывает ей о сквоттерах, о панках, о концертах, о том, как интересно туда иногда заходить, но все мое внимание направлено в другую сторону, я прислушиваюсь лишь к голосу матушки.)
Это история женщины, которой было уже хорошо за тридцать, когда она родила третьего ребенка; первые двое уже выросли, жили своей жизнью, и поздно рожденная девочка росла как единственный ребенок; избалована она дальше некуда, думает отец, он работает возчиком, редко бывает дома; пока девочка растет, он порой долго смотрит на нее неподвижным взглядом, какой девочка видела только у солдат, взглядом, который что-то означает, а что, она узнает, когда ей исполнится семь лет; однажды вечером родители крепко поссорились, отец ударил мать, ты не замечаешь, что ребенок совсем непохож на меня, кричит отец, мать не отвечает, пускай кричит, пускай выговорится, девчонка не моя, орет отец, я столько всякого про тебя наслушался, ты где-то шлялась каждую ночь, когда меня не было дома, вижу я, чужое это семя, чужая это девчонка, на соседа похожа, как две капли воды, отец издевается над женой, грозит вышвырнуть из дома, не место ей в порядочной семье, мать девочки пытается оправдаться, защитить себя, отец снова бьет ее, он точно высчитал, когда должен был быть зачат этот ребенок, в те дни они даже не спали в одной постели, а в глазах у жены, он же помнит, каждый раз что-то вспыхивало, когда Йожи к ним заходил, – и отец с такой силой грохает кулаком по столу, что девочка с испуганным плачем вбегает в комнату, мать обнимает ее, гладит и наконец говорит тихо: ты все твердишь, что ребенок на Йожи похож, так? Вот что я тебе скажу: девочка ни капли не похожа на Йожи, ревность не только ослепляет тебя, но и память отшибает, ты уж и не помнишь, что я ее прежде времени родила, ты подумал об этом в своих дурацких расчетах? И если ты в самом деле свято веришь в то, что говоришь, тогда собери наши пожитки и вышвырни нас на улицу, да поскорей! Бабушка едва ли хоть раз в своей жизни говорила так твердо, так решительно, почти воинственно, после этого муж на несколько дней исчез, а потом вернулся, открыл дверь, сел к столу, и, когда бабушка опустилась перед ним на колени, чтобы снять с него сапоги, он сказал: приготовь поесть что-нибудь, я проголодался.
Подано главное блюдо, рыба, жаренная на решетке, с картофелем, петрушкой, шпинатом, мы запивали ее легким сухим вином, которое любит матушка; я погасила в зале свет, а Номи внесла многоэтажный именинный торт, матушка под наши аплодисменты задула узенькие витые свечи, разрезала торт, раздала всем по куску, после десерта фрау Кёхлер и фрау Фройлер попрощались и ушли, оркестр заиграл снова, и все снова пошли танцевать, всё, как у нас на родине, с воодушевлением кричал отец, мужчины принялись пить пиво с палинкой, а женщины решили, что воздержатся, сегодня нам садиться за руль, когда поедем домой, сказали Ирен, Биргит и матушка, и, после того как оркестр убрал инструменты в футляры, лица у мужчин были багровые, потому что ведь надо было еще обсудить политическую ситуацию, матери сели в кружок на другом конце стола и тихо беседовали о своем, а мы, Номи, Аранка и я, стояли у окна, смотрели на озеро, на огни, мерцающие на противоположном берегу; когда я обернулась в зал, Золтан был весь красный, как пион, можно было подумать, что они с отцом разругались насмерть, а на самом деле они лишь пытались перекричать друг друга, этих проклятых коммунистов пора уже гнать к черту везде (официанту приходилось буквально жонглировать, чтобы поставить бокалы, уклоняясь от яростно жестикулирующих рук), из-за них идет у нас война, еще бы, конечно, красным всегда главное – кровь!.. Я слушала фразы, которые мужчины швыряли в воздух, особенно отец и Золтан, и фразы эти еще долго висели в табачном дыму, странно чужие и какие-то беспризорные, и меня уже не так сильно удивляло, что мужчины каким-то странным образом слепы на правый глаз, никто не говорит о националистах, а уж тем более о страшном коктейле из коммунизма и национализма, коктейле, который взращивает лютую ненависть всех ко всем на территории бывшей Югославии; когда Номи спросила, чего это я такая задумчивая, я ответила, что странно чувствую себя, такое ощущение, будто никто здесь друг друга не понимает, все сами по себе: пьяные мужчины утонули в политике, матери шепчутся, делятся секретами, а мы, девушки, тут, у окна, наблюдаем за всем этим вроде как со стороны, хотя имеем к этим вещам самое прямое отношение. Да, уж такие мы, ни рыба ни мясо, вставила Аранка, или и рыба и мясо, вставила Номи; и мы, помахав родителям, вышли подышать свежим воздухом; на берегу темная озерная вода еще раз рассказала матушкину историю и историю бабушки, бабушку я совсем не знала, да и не могла знать, мирно плещущие волны принесли и поставили передо мной вопрос: почему отец с матушкой приехали в Швейцарию, что было настоящей причиной эмиграции?
* * *
А может, вез нас в Белград вовсе не дядя Мориц, а Нандор, это больше похоже на правду, потому что Нандор, уж он-то точно любил поговорить за рулем, в отличие от дяди Морица, и, когда он говорил, уши у него всегда краснели, да, уши у него были такие же большие, как у его отца, словом, очень даже вероятно, что ехали мы с Нандором, потому что я не могу вспомнить ни одной причины, почему дядя Мориц именно в тот день так много говорил; нет, с дядей Морицем тоже случалось, что он вдруг, совершенно неожиданно, становился многословным и говорил так быстро, громко и настойчиво, что казалось, он никогда не остановится, но он так же внезапно замолкал; и если вспомнить, то чаще всего не дядя Мориц, а именно Нандор водил «москвич»; машина принадлежала дяде Морицу, но он всегда говорил, что больше любит на тракторе ездить, он и нас с Номи иногда брал с собой и возил на тракторе в поле, и я как сейчас слышу его слова: эта земля когда-то была наша, а почему земля могла прежде принадлежать кому-то, а теперь не принадлежит, осталось одним из моих невысказанных вопросов, вот о чем думаю я сегодня; дядя Мориц, который, как уже было сказано, никогда не говорил особенно много, тем не менее некоторые фразы повторял часто, например такую: может, я еще дождусь, что эта земля снова будет моей, и синие прожилки на носу у дяди Морица словно бы намекали на что-то, известное ему одному.
Мы с Номи видели поля, черную землю равнины, учились отличать сорняки от полезных растений, смотрели, как убегают зигзагами зайцы, разглядывали кротовые холмики, нам ухмылялись с шестов пугала в лохмотьях с блестками, мы узнавали названия полевых цветов, а когда дядя Мориц поднимал взгляд к небу и говорил, esőre áll az ìdő[71], мы тоже смотрели в небо, чтобы понять, что он имеет в виду; если начинался дождь, мы, вслед за дядей, повторяли слова об этом дожде: накрапывает, или моросит, или хлещет, льет как из ведра, дождь с градом, градины с голубиное яйцо, говорили мы с важным видом; но почему большой кусок земли на этой равнине был наш, а теперь почему он перестал быть нашим, это мы поняли гораздо позже, когда об этом нам рассказали вы, мамика.