Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я знаю, сейчас ничего нельзя спрашивать, сейчас надо молчать, надо одеться, сделать мы все равно ничего не можем, матушка уходит в спальню, закрывает за собой дверь, и она же – то есть нет, это я – стоит в коридоре, мой взгляд останавливается на большом пазле, мы с Номи собрали его несколько лет назад, в пазле было 750 кусочков, это пейзаж с горами, лугами, цветами и – это было самое трудное – кристально чистым небосводом. Номи, бросив на меня взгляд, раскладывает гладильную доску, наливает воду в утюг, собираясь гладить одну из наших жутких, не имеющих возраста блуз, а я иду в ванную комнату, чтобы делать то, что делаю каждое утро: умыться, помыть шею и подмышки, почистить зубы, подкрасить ресницы, подмазать губы, чуть-чуть, чтобы не выглядеть с утра вызывающе. Дурную весть мы будем переживать про себя, надеюсь, следующие дни не принесут нам новых огорчений, пройдут как обычно, я понятия не имею, что мы можем тут сделать, в самом деле, что? Надо бы, надо бы, надо бы… но вместо того, чтобы придумать какой-нибудь четкий, логичный план, я прокручиваю в голове идиотскую мысль, что дядя Пири мог бы сделать перед собранием общины доклад о паралитиках, так он называет политиков, по-моему, довольно смешно, – а тетя Ицу, сидя напротив, своим невозмутимым и гордым видом подбадривала бы его, – о том, что эти воздушные бандиты, эти воздушные крокодилы выглядят так, будто их теленок облизал, только не безобидный теленок с розовым языком, о нет, а сам дьявол вылизал этим паралитикам их мерзкие хари своим раздвоенным языком! Ты только посмотри на них, говорил дядя Пири, когда мы, включив телевизор, попадали на какую-нибудь политическую передачу, они же все на одно лицо: как только паралитик пролезет туда, куда хотел пролезть, морда у него делается такая же зализанная, как у всех остальных, и не намного отличается от смазанной постным маслом задницы, ну, скажи, почему это так? А тетя Ицу, услышав по телевизору слово «животные», не могла удержаться, чтобы не помянуть недобрым словом чертовых голубей Белы: из-за этих тварей она с ума сойдет когда-нибудь, целый день только и делают, что лезут под ноги да курлычут, все кругом засрали (страсть Белы к голубям привела к тому, что чердак дома превратился в странное шевелящееся море серо-бело-зеленых кивающих головок, и отец мой, впервые увидев эту картину, говорят, воскликнул: батюшки, давно я не видел столько маленьких коммунистов в одной куче); потом Бела женился и переселился в серо-зеленый домик на другой стороне улицы, однако не взял с собой голубей – потому, видите ли, что опасался, вдруг эти треклятые птицы окажутся слишком чувствительными и не перенесут таких перемен в своей жизни, тетя Ицу ругалась почем зря, ох уж эти твари, у них и глаза-то, посмотри, до того мерзостные, будто слизняки, и садятся тебе прямо под ноги, хорошо, что не на голову, ну не все ли им равно, сволочам, где Бела с ними нянчится, здесь или через улицу! Тетя Ицу, которая не уставала злиться на голубей в любое время дня и ночи, при всем том не допускала, чтобы кто-нибудь хоть словечко неодобрительное обронил о ее сыночке, и стоило Беле сказать: anyu, то есть мама, у нее даже золотые сережки в ушах вздрагивали от счастья, тем более что Бела точно знал, с какой интонацией это произносить, чтобы добиться от матери всего, что ему было нужно.
По субботам я должна приходить в «Мондиаль» к семи; я привожу в порядок выражение лица, доброе утро! – но сегодня во время работы я точно не включу радио, даже если все как один примутся спрашивать: барышня, что это у вас сегодня так тихо? (После долгих недель неведения мы наконец получили весточку от своих – и узнали, что оно все-таки случилось, то, чего мы давно опасались, узнали, что родню нашу там, на востоке, война таки затронула, и не просто затронула, а скомандовала: собрать вещички, шагом марш, пошевеливайся! Мы еще раз убедились, что у войны есть руки, ноги и фатальная неумолимость и война немедленно убивает любого, кто посмеет ее ослушаться.) Сегодня я притворюсь глухой, я и так уже давно не хочу ничего слышать, а тем более видеть, ни радио, ни телевизор (что там происходит, в этом проклятом мире?), ни читать газет; сколько раз я решала, что не буду ничего принимать близко к сердцу, и по нескольку дней старалась не прислушиваться к новостям, забиралась в свою комнату, как в раковину, даже уши затыкала, когда отец часами прыгал по разным каналам; несколько дней я не давала воли эмоциям, когда меня оглушал какой-нибудь заголовок вроде «Неужели еще есть выход из балканского horror-show?», а потом лихорадочно накидывалась на газеты, ища в них статьи о балканской войне (балканская война – это звучит словно название какого-нибудь блюда, вроде Waadtländer Saucisson[78]или Wiener Schnitzel[79], смеялась Номи; вот уж точно, балканская война – любимое блюдо балканских народов, продукт домашнего приготовления, проистекает из воинственного нрава этих народов; употребить иной раз такое понятие, как «балканское horror-show», мы можем лишь для того, чтобы наша боль звучала более возвышенно; но я знаю, с этого дня все изменится, я не смогу прочитать ни слова о балканской войне, не думая при этом о Беле.)
Я быстро распахиваю дверцы шкафа, так, что меня обдает ветром, и в нерешительности стою перед своими нарядами, предназначенными для «Мондиаля» (я должна быть одета красиво, но не вызывающе, ярко, но не пестро; я подбираю одежду так, чтобы угодить общественному вкусу, то есть чтобы верх был не слишком темным, никаких черных блуз, верх, как правило, должен быть светлее, чем низ, черная юбка – годится, черная кофточка – ни в коем случае), я довольно давно стала давать имена одежде, которую ношу в «Мондиале». Блузку «Утка Дейзи» я уже поминала, есть тут и другое, например платье цвета хаки, у него от одного плеча тянется наискосок, до бедра, совершенно бессмысленная полоска ткани шириной в ладонь, ну, есть еще блузки, которые выглядят безобразными независимо от времени года и от эпохи (светло-серые или светло-коричневые, из плотной ткани, целомудренного фасона), и есть так называемый фасон Deux-Pièces, я его называю: платьице Пфистера, потому что герр Пфистер каждый раз, когда я его надеваю, делает мне комплимент; я никак не могу решить, что мне надеть сегодня, поэтому выдвигаю ящик, разрываю пакет с надписью «Femme luxe», осторожно вытаскиваю из него колготки, натягиваю их до бедер, но, видимо, делаю это слишком быстро, злюсь, видя спустившуюся петлю, и снимаю колготки; в дверь стучится Номи, пора идти, говорит она; да, конечно, и я снова стою перед шкафом, надеваю блузку, застегиваю пуговицы, обтянутые той же тканью, а когда я представляю, что скоро буду стоять в «Мондиале» в блузке с застегнутым до горла воротником и в узкой юбке, то вдруг вижу Белу, который сидит, скорчившись, в моем шкафу. Бледное лицо его – лицо смертельно испуганного человека, он делает мне отчаянные знаки, чтобы я закрыла дверцу, у него даже губы шевелятся, словно он что-то хочет мне сказать, я говорю это матушке, которая стоит в моей комнате рядом с Номи, я закрыла шкаф, потому что Бела меня об этом попросил, говорю я им; это у нее шок от неожиданной вести, отвечает матушка, что же еще, и открывает шкаф, показать, что мне все померещилось, игра воображения, Номи берет из шкафа какую-то блузку, чтобы мне не нужно было выбирать самой, я говорю: если я в своем шкафу увидела Белу, это все-таки что-то значит; наверняка что-то значит, соглашается Номи, помогая мне одеться, давайте поскорее, говорит матушка, она смотрит в окно, может, к завтрашнему дню все кончится, говорит она. В каком смысле все? – спрашиваю я. В том смысле, что – война, отвечает матушка. Всегда бывает день, когда войне наступает конец, почему бы этому дню не быть завтра?