Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На часах уже больше десяти, когда у отца начинается приступ говорливости: он почем зря кроет этих двух куриц, нет, в самом деле, хоть уши затыкай, когда две курицы принимаются кудахтать насчет политики, словно что-то в ней понимают, хотя на самом деле в политике они – как пресноводные рыбешки в море, то есть никак; только тут до меня доходит, что отец говорит о Глории и Драгане, он снова завелся из-за того, что они посмели так громко ссориться, нет ничего хуже, чем свара двух глупых куриц, отец весь кипит, а матушка переводит дух, думая, что отец хоть на минуту забыл о Номи, – ну и, естественно, посетители настораживаются, еще бы им не насторожиться, если эти две курицы кричат друг другу по-сербски всякие гадости, и отец поднимает свой бокал в сторону телевизионного диктора, этот Майли из общины сегодня спрашивает меня, неужто мы все юго, пришлось ему объяснять, что мы – венгры, и непонятно, почему Майли этого не знает; вы там, пока работаете в зале, не можете объяснить людям, в чем разница между славянами и венграми? Что венгры к сербам имеют такое же отношение, как божий дар к яичнице, это им все-таки надо бы знать! Матушка, еще раз переведя дыхание, решается встать и уносит масло, сыр, ветчину на кухню, как настоящая официантка, а я думаю, что это, пожалуй, не самый подходящий вечер, чтобы рассказать о Далиборе; матушка торопливыми шагами возвращается в комнату, гремит посудой, собираясь унести ее в мойку; ты еще тут на нервы действуешь, кричит отец, нельзя, что ли, эти чертовы тарелки оставить там, где они есть, ты что, уборку собираешься начинать? Отец вскакивает, снова наливает себе виски, но без льда, а я сижу и думаю, что Номи теперь уже вряд ли придет, хорошо бы пойти в ее комнату, посмотреть, взяла ли она с собой какие-то вещи, книги, но я словно приклеилась к стулу, сижу с застывшим лицом под люстрой, взгляд мой словно примерз к окну веранды, что-то мы не так сделали, что-то наверняка испортили, говорит отец, он говорит так же громко, как телевизор: иначе чего бы я тут сидел и ждал дочь? (ну да, я подозревала, что «курицы» – это только начало, это для разогрева; я слышу, как матушка моет посуду, моет с большим шумом, чем обычно, струя воды бьет из крана, тарелки, чашки звенят, а ты на что надеялся, Миклош, что все будет так, как тебе нравится? При чем тут «надеялся»?! И отец грохает стаканом по столу, кто надеется на мираж! Голос отца наполняет комнату, о да-а-а, в следующий раз она своих хахалей сюда приведет, ко мне в дом, и я должен буду с хахалями моих дочерей пить на брудершафт, мол, очень рад, Duzis machen, per du, froit mi![76]И отец трясет чью-то воображаемую руку (а мне вспоминается, как на одной школьной экскурсии, мы еще совсем недолго жили в Швейцарии, первая колбаска, которую я поджаривала в пламени костра, упала в огонь, слишком тонкая была палочка, сказала учительница, когда я заплакала), а жизнь, да знают ли они вообще, чего она стоит, эта жизнь, если только и успеваешь прыгать туда-сюда, и то нужно, и это необходимо, и если даже какую-никакую профессию себе выбрать не можешь? Какой-нибудь чертов коммунист, проходимец, он тебе указывает, чему тебе учиться, и как имя писать, и как вздохнуть, и как перднуть, чтобы это не было против строя направлено (я вижу себя: я сижу на своем стульчике, в траве, рядом – подвязанные розы, на клумбе анютины глазки, лиловые, желтые, я их всегда терпеть не могла), а тут еще дочери твои с вывихнутыми мозгами, одну не волнует школа, голова вроде есть, но она ее на что угодно использует, только не на школу, а вторая, она что делает? – историю учит, отвечаю я, но отец не слышит меня, он вскакивает, открывает бар, берет бутылку, собирается налить в стакан, но потом ставит его в бар и пьет виски прямо из бутылки, садится с ней в кресло, а вторая, та не может решить, куда идти, потому что перед ней все открыто; Миклош, ты меня с ума сводишь, что мне делать, смеяться или плакать? матушка входит в комнату, закрывает за собой кухонную дверь, обнимает меня за плечи, иди ложись спать, говорит она, и я не знаю, мне или отцу она это говорит; что бы мы с вами делали, если б война, если б ничего, ничего, ничего не было, голос отца с каждым «ничего» делается громче, он уже громче телевизора, матушка стоит у меня за спиной, теплые руки ее лежат на моих плечах, иди ложись, говорит она снова, и я понимаю, что она говорит это мне; я сижу, не отвечая, матушка садится напротив, загораживая от меня мое отражение. Ну что, Роза, мы ведь хотели, чтобы дети наши жили лучше, этого мы хотели или нет? Да, у них жизнь лучше, жизнь у них – как у сытых зверей в зоопарке, точно, могут на голове ходить, как мартышки, нас считают за идиотов (никогда я вас не считала за идиотов, хочу сказать я), эх, Роза, будь у нас такие возможности, как у наших дочерей, мы и тогда бы делали то, что делаем? Хватит тебе, говорит матушка, ты же пьян. Да, я пьян, я напился, я пьяная свинья и останусь пьяной свиньей, потому что не хочу быть никем другим, только пьяной свиньей, слышишь? (Может, нам раньше надо было откровеннее быть с родителями, не скрывать от них своих друзей; мы с Номи долго думали и решили, что лучше не грузить матушку и отца своими проблемами; а чтобы делать то, что здесь делают все, «пикантные темы» мы переводим на венгерский так, чтобы это звучало прилично, скажем, Fez[77]– это вечеринка по случаю дня рождения, где мы все вместе задуваем свечи, играем в разные игры… мы знали, что родители нам не совсем верят, а они не хотели нам говорить, что им это тоже знакомо, этот пожар, который горит в твоем и в чужом теле, они ведь выросли в другой культуре; мне хочется встать и выйти, выйти в ночь, звезды такие прекрасные, они говорят нам, мы вас не понимаем, вы слишком далеко, вот почему звезды так непостижимо прекрасны: им не до нас, говорил Далибор.)
Когда появляется Номи, бутылка из-под виски пуста, телевизор молчит, мы с матушкой все еще сидим за столом, Номи, заглянув в дверь, вся сияет, посылает нам воздушные поцелуи, отец храпит на диване, вы чего в трауре? – со смехом спрашивает Номи и садится к нам за обеденный стол; ты где была? – спрашивает у нее матушка. Потрясный концерт был, потом я заночевала у приятеля, выпила много, весь день проспала, вечером мы с Дейвом позавтракали, а теперь я тут и так рада вас видеть! Красивая она все же, эта Номи, думаю я, лицо – как свежая булка, разлет темных бровей такой четкий и смелый; могла бы хоть позвонить, устало говорит матушка, ой, в самом деле, отвечает Номи, совсем вылетело из головы, но я не хочу все время отмечаться, вы и так знаете, что я вернусь, разве нет? Отец кашляет своим характерным кашлем, поднимается с горящей сигаретой в руке, подходит к нам, протягивает руки к Номи, обнимает ее, я забираю у него сигарету, отец прячет лицо у Номи на плече.
* * *
Никто из нас не ждал, что рано утром зазвонит телефон. Была половина шестого, отец уже ушел, телефон прозвонил два раза и замолчал. Номи, матушка и я, прибежав в переднюю, стоим у телефонного столика, ждем, может, это Драгана или Глория, говорит матушка, но мы все знаем, что это не они. Через пару минут аппарат звонит снова, алло, алло, это ты? – кричит матушка на нашем языке, обеими руками держа трубку, и вскоре говорит: ай-яй-яй, какой ужас, о, милая, надеюсь, все будет хорошо, что-что? – такая плохая слышимость, сплошной треск, да, я тоже рада, что хоть голос твой услышала, матушка, держа трубку в руке, бросает на нас быстрый взгляд; Белу забрали, в югославскую народную армию, уже месяца два назад, теперь он в Боснии, где-то у Баня-Луки.