Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы все чаще и чаще разговаривали с Эпифанио. Это были короткие разговоры, без особенного смысла, но они словно связывали нас, подзаряжали батарейки общей памяти, сохраняли дружбу вопреки тирании расстояния. Когда я спросил его, заходил ли он к Wolfi’s, он ответил мне, что нет, он туда не заходил.
Мне было 35 лет, и это одиночество, которое так тревожило Джои, стало для меня такой же бытовой привычкой, как и все остальные. Я старел с Ватсоном, и я не был уверен, имеют ли монахи право заводить собак. И потом ведь оставался мой кабинет, телефон, который звонил неустанно, все эти люди, которые приходили и уходили, звонили, хлопали дверями. Они и были моей большой семьей. Они рассказывали свои жизни, которые были порой такими же грустными, как моя, рассказывали про понос младенцев, про генитальный герпес, про жену, которая все мозги проела, про мужа, которому только «это» и надо. Остальное время у них что-то болело, вот тут. Нет, доктор, чуть повыше. Вот-вот, здесь, точно.
Чтобы проветриться, я ездил к пациентам на дом, и два или три раза в месяц представители фармацевтической лаборатории приезжали ко мне в кабинет рассказать о создании новой молекулы, которая «придает вкус жизни, восстанавливает силы, укрепляет иммунитет, продлевает эрекцию, облегчает приступы одышки, снимает тяжесть в ногах», но которая прежде всего дает им возможность провести за мой счет техосмотр «БМВ», которую они только что купили.
Я скучал по Ингрид, скучал по «Джай-Алай», скучал по своему катеру, скучал по «Фольксвагену Карманн», скучал по прежней жизни и, конечно, очень скучал по Эпифанио.
Вот уже две недели, как он выписался из больницы. Очень классный тип, умный, ироничный, сбитый крепко, точно на века, веселый и энергичный, дружелюбный и обаятельный. Во времена отца он работал у нас, перекладывал крышу и переделывал цинковые водостоки. Всю жизнь этот человек скакал по крышам, летом и зимой с утра до вечера играл со смертью. И вот наконец она его почти настигла.
Кости, легкие, все тело, везде. Постоянно на кислороде, морфиновая помпа. Полное изнеможение. После последней консультации я заходил к нему каждый вечер. Несколько слов, два-три бесполезных действия, которые показывали, что я рядом, я забочусь о нем. В соседней квартире был включен телевизор. Звук едва доносился через стенку. Он сказал: «Надо все это кончать. Все слишком долго тянется». Он взял мою руку, я слышал его сбивчивое дыхание, ощущал биение его сердца. «Сделайте то, что необходимо. Моя жена согласна. Сделайте это для меня». Довольно долго мы сидели так рядом и молчали. Иногда он легонько постукивал меня по руке. Словно хотел подбодрить. Сказать мне: «Давайте, вот увидите, это не страшно. Все будет хорошо». В комнату вошла его жена, я воспользовался этим, чтобы высвободить руку, потом встал и сказал: «Я вернусь завтра». На пороге его жена протянула мне руку: «Спасибо, что зашли». Я вышел на улицу, вдохнул свежего воздуха и почувствовал, что оживаю. Вернулся домой пешком через мост Демуазель и, как только вошел, сразу бросился к телефону. Возможно, отец произносил эти слова четырнадцать раз до меня. «Скажите ему, что я приду завтра вечером со всем, что нужно».
На следующий день консультации длились, казалось, вечно. Мне было страшно трудно воспринимать всерьез ринит, синдром Жильбера, периартрит плечевого сустава и тухлую отрыжку совершенно здоровых в целом людей. Запасы отца были сложены в тайном месте, в металлической коробке, которая стояла на полке в книжном шкафу, запирающемся на ключ. Когда за последним клиентом закрылась дверь, я подготовил все необходимое и пешком отправился к больному.
Они ждали меня. Она сидела на краешке кровати и держала его за руку. Из соседней квартиры по-прежнему доносился приглушенный звук телевизора. Мы все трое осознавали, что сейчас должно произойти. Она сказала: «Я бы хотела остаться рядом с ним». Он слабо кивнул, подтверждая, что это и его воля тоже. Она склонилась и обняла его. Я сказал: «Я буду в соседней комнате. Позовите, когда будете готовы». Я довольно долго ждал в маленькой гостиной, глядя в окно. За соседней стеной, той, из-за которой было слышно телевизор, соседи не подозревали, что здесь должно произойти. Они грызли крекеры, и образы с экрана проносились в их головах, как ветер в соснах. У них не было никаких оснований бояться наступления ночи. Я пытался сохранять спокойствие, ясность мыслей и твердость духа, важно не суетиться, сосредоточиться на главном. Старался не думать ни о ком и ни о чем другом. Я должен сделать только то, что меня попросили сделать. Выполнить профессиональное поручение.
«Мы готовы». Когда я вошел в комнату и увидел, как они вдвоем, взявшись за руки, смотрят вперед, готовясь лицом к лицу встретить надвигающуюся неизбежность, я почувствовал, что словно погружаюсь в ледяную воду, воду холодной горной речки, от которой застывает кровь и немеют суставы. Но я знал, что должен подойти к этому человеку, погладить его по щеке, посмотреть в глаза и сказать: «Вы просто уснете». Он опять едва кивнул, соглашаясь, и в последний раз поцеловал жену. Я все приготовил заранее: шприцы, дозы лекарства. Уже к концу первой инъекции тиопентала натрия он прикрыл глаза. А второй укол, бромид панкурония, загасил последний огонек жизни, который еще теплился в нем. Женщина уткнулась лицом в грудь своего мужа и начала беззвучно плакать. Я сложил вещи в саквояж, но остался еще возле этой пары — соединенной объятием, но разделенной уже навеки — до прихода их сына, которого я предупредил по телефону. Я заполнил и подписал заключение о смерти, затем, оставив семью в своем кругу, вышел из квартиры.
Я сидел на кухне у себя дома. И не было со мной никого, кому бы я мог рассказать, что я увидел, что сделал, что при этом чувствовал. Жалел ли я о содеянном или, напротив, был уверен, что выполнил долг. Не считая кусочка памяти Страны Советов, мокнущего в формалине, в доме был пусто и тихо, словно в могиле, в которой я был единственным обитателем. Пес спал на диване, Ингвилд была бог знает где, и у меня оставался только Эпифанио, в какой-то точке большого города во Флориде, с которым у нас шесть часов разницы во времени и который день за днем строил свою жизнь так, как ему захочется, не думая о будущем. Но ему бы явно не понравилось, что я помог умереть больному человеку. Для него существовали определенные границы, за которые человек не должен заходить.
В этой кухне, таинственно изменившейся в ночном свете, я сидел и думал об отце. Я сердился на него, что он никогда не говорил со мной о тех четырнадцати людях, которых он толкнул в пустоту. Чем он тогда руководствовался, в самый первый раз, и все следующие разы тоже. О его методах. О трудностях, с которыми он сталкивался. О вероятных страданиях, которые испытывал. О его представлении о смерти. О том, как он возвращался домой. О наших совместных ужинах в эти дни. О его двух записных книжках в ящике письменного стола. И почему их две, почему в каждой записана та же самая хронология, зачем делить смерть на две части?
Он должен был подготовить меня к этой ночи, которая мне сейчас предстоит. Сын не должен проделывать такой путь в одиночку. Долг отца — посвятить его в тайны ремесла. А вместо этого Катракилис-старший доверился пьянице, а потом обмотался рулоном скотча. И разбился об острый угол скутера, и потом еще вдобавок страховая компания со страшным скрипом выплатила страховку владельцу. И ни записки, ни объяснения, покончил с собой так, как заключенные вешаются в своей камере. Терзаемые угрызениями совести. Может быть, отец тоже замкнулся в некоей форме одиночества, запертый в семейной тюрьме с иностранными преступниками, языка которых он не знал.