Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Малом Париже тогда постоянно жили, может быть, пять тысяч человек, а может, и меньше, так что все знали обо всех все: кто с кем, кто кого и кто с чего, так что удивляться особенно не приходилось, что Степана Лисицына принимали везде как лучшего товарища Родия. А потом быстро вспомнили, что в их детской компании была еще дочка поляка-строителя Крыжевского, Ядвига, и что эта троица до той поры, как Крыжевских не выжили с Реки, всегда была не разлей вода. А потом оказалось, что Крыжевская просватана за Лисицына, хотя поговаривали, что в губернском городе Ядвига встречается с Родием. И это, кстати, в то самое время, когда в области не было человека, который бы не слышал, что Родий — бандит-людоед, оборотень, которого убить можно только золотой пулей. И в то самое время, по весне, только открылась навигация, чуть ли не первым пароходом Лисицын привозит в Малый Париж Ядвигу. Тихо и быстро венчаются и живут себе до осени, не бросаясь в глаза. Вот, кстати, тоже совпадение: приблизительно тогда же и промышленник Юдин перевез сюда жену, ту, которая его и детей своих потом убила. Страшное, кровавое дело, кстати, было, и даже затмило историю с Ликиным.
Иван Конанович замолчал, делая вид, что занят трубкой, но на самом деле вспоминая куски истории. Вспоминая и как бы заново складывая их вместе. Вот этот кусочек подходит к этому, а этот? Не-е-ет, этот совсем не отсюда.
— Тем летом, уже ближе к осени, точно после Ильина дня, ко мне в больницу приходил Никита Ефремович Чайка, кузнец, каких вы сейчас не найдете. Понятно, что он не ко мне приходил, а к доктору Вязьмину, я тогда только готовился его сменить, но уже вел приемы и лечил. Зять Чайки, моряк, за два или три года до этого пропавший где-то в верховьях Реки, привез Родию Ликину очень крупную собаку, белую с огненно-рыжими ушами. Да… Никита Ефремович в свое время перековывал мне немецкие скальпели, а в этот раз, уж почему и не вспомню, рассказал, что к нему приходил Степан Лисицын, принес золотых крестов чуть ли не на полфунта весом и попросил переплавить их. Верно, вы уж догадались во что? В пули для револьвера Степана. Кузнец подивился такой прихоти и собрался было отказать, потому что плавить святой крест ему вера не позволяет, но потом все-таки согласился. Я спросил, что же он так своей верой-то распоряжается. «Э-э-э-э, — хитро усмехнулся кузнец Чайка. — Вы же сами-то безбожник. А я кузнец. Кузнец, особенно толковый, вам ли не знать, к кому ближе, к богу ли, к черту. Впрочем, есть у меня одна задумка, так что и кресты я плавить не буду, но и заказчика не обижу». Потом сказал что-то насчет того, что золото, оно под ногами, и, уже уходя, добавил, что этот металл стольких людей сгубил, что, верно, пули из него должны быть не хуже свинцовых. А потом пришла осень, и вместе с ней, точнее, вместе с окончанием промывочного сезона, в Малый Париж пришел, опять же точнее будет сказать вернулся, страх. У этого страха были крылья. Крылья эти были новостями из Дальней Тайги, где орудовала банда Ликина. Прииски и рудники, отстоявшие друг от друга порой за сто пятьдесят верст, грабили чуть ли не в один день. Как такое могло происходить? Никак. Я и сейчас убежден, что орудовала не одна, а три, четыре, может, и пять шаек. Какие из них были «русскими», а какие — хунхузами, не знаю, да это и не важно. Важно, что страх, переросший в ужас, был выгоден всем «последователям Родия», да и самому Родию, если только он был замешан в этих налетах, ужас играл на руку. Если сложить вместе все слухи, что крутились в стывшем осеннем воздухе, то получалось, что в тот год банда Ликина убила чуть ли не триста человек и обогатилась не фунтами, а пудами золота. Да-а-а-а, честно вам скажу, что тот томительный ужас над Малым Парижем можно сравнить, пожалуй, только с томительным ужасом тридцать пятого года. Но сезон закончился. И все как бы опять сошло на нет, как предполагалось, до лета.
Иван Конанович отложил погасшую трубку. Погладил подбородок и как бы ни с того ни с сего спросил:
— Может, чаю попьем? Или нет, давайте лучше водки. С закуской у меня не очень богато, но что-нибудь найдется. Вот та же капустка с брусничкой…
Знаете, водка, особенно если она хорошая, она как-то помогает жить человеку. Это я как врач вам скажу, и не смейтесь. Водка она вроде деревянной колотушки. Вы знаете, какая была анестезия, пока не изобрели эфир и не стали использовать опиум и морфий? Да-да, простая деревянная колотушка, вроде тех, что у плотников и столяров называют киянками. Я еще застал их, да. И самому пришлось несколько раз пользоваться. Тут самое главное, чтобы рука не дрогнула, а то вместо, скажем, удаления коренного, может получиться форменная черепно-мозговая травма. Вот так же и водка. Главное, чтобы, простите старика за странный тост, чтобы рука не дрогнула…
Я потом специально узнавал, справки наводил. Так вот что интересно: всю ту осень, почитай, с сентября по середину ноября, Степана Лисицына в Малом Париже не было. То ли в Харбине был, то ли в губернском городе, а может, и по Дальней Тайге ходил — точно никто мне не сказал. Но когда уже снег лежал и не таял, во второй трети ноября, Лисицын был здесь. Его и его жену Ядвигу видели несколько раз в собрании золотопромышленников. Это, знаете ли, было тогда особое место: бархат, позолота, два этажа, номера, пианино, которое потом уже, ближе к девятнадцатому году, сошло с ума, и его пришлось сжечь, синема, как тогда называли кино, своя сцена для приезжего театра и своего оркестра… И люди. Да, теперь таких нет. Знаете почему? Нет, не потому, что тогда было лучше и мы были молоды, а потому, что в те времена страх имел такую особенность отступать, хотя бы на время, и зверь, о котором я уже говорил, тоже отступал, прятался в нору, или вроде того медведя, сытый, заваливался пососать лапу. Я, знаю, что не сосет медведь лапу, но уж как хороша аналогия. Страх, отъевшись летом и осенью на нас, засыпает на время. А сейчас — не так. Давно уже не так. Не засыпает.
Дом, где я тогда жил, был при больнице. Знаете ли, это удобно даже, работа сразу под рукой. Как инструмент в операционной. Степан Лисицын и полицмейстер Манке постучались ко мне уже за полночь.
— Что такое?
— Иван Конанович, извольте, работа для вас.
— Что же такого срочного в столь поздний час, Франц Гансович? Неужто ранен кто?
— Нет, не ранен. Убит.
— ???
— Я убил Родия Ликина. Он тоже стрелял. Но не попал. А я попал.
— Так. Понятно. Но я-то вам зачем, молодой человек?
— Ах, Иван Конанович, не горячитесь так. Посмотрите, пожалуй, на тело. И вскрытие произвести надо. Порядок такой.
Они меня уговорили, хотя, если уж быть совсем честным, я не особенно-то и ломался, мне и самому было интересно, что ли…
Тело Родия привезли на кобыле, поперек седла. И пока я собирался, пока одевался, то, что еще два часа назад было чем-то вроде человека, а теперь стало просто телом, перенесли в морг, положили на стол. Когда я пришел и стал возиться со светом — в те времена у нас не было электричества, все, знаете ли, керосин, колбы, рефлекторы, — они все сидели возле стены, а тело лежало под простыней на столе. Когда все было готово и я собирался уже открыть тело, Франц Гансович сказал мне, чтобы я был осторожен, не в смысле повредить что-то, а в том смысле, чтобы был готов ко всему. Конечно, я пожал в ответ плечами. Что значит быть готовым ко всему? Например, к тому, что там не Родий Ликин? Нет, доктор, это было Родием Ликиным, но теперь…