Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Может, он скромный человек, который не любит внимания.
– Ты можешь, блин, послушать серьезно?
Элефанти почувствовал, как у него учащается пульс. Подавил желание схватить Пека за грудки и познакомить его смазливое девчачье личико со своим кулаком.
– Убирай уже блокирующих с поля и выходи на другую половину, а, Джо?
– Чего?
– Просто скажи, что тебе надо. У меня дела.
– Тот, кого посылали, облажался. Его взяли копы. Теперь он поет в «семь-шесть». Одна моя пташка оттуда рассказывает, что поет он малиновкой – выкладывает копам все. И перед тем как его выпускают, этот стукач сообщает копам, что мой главный цветной клиент в Бед-Стее задумал меня кинуть. Цветные больше не хотят, чтобы я им поставлял. Как тебе это понравится? Неблагодарные ниггеры! Я к ним со всей душой, а они меня хотят нагнуть. Собираются развязать расовую войну.
Элефанти слушал молча. «Вот что бывает, когда имеешь дело с теми, кому не доверяешь, – думал он с горечью. – И даже неважно, о наркотиках речь или об овсяных хлопьях. Проблема одна».
– Я не при делах, – сказал он.
– Горвино это не понравится.
– Ты с ним разговаривал?
– Ну… пока что нет. Я разговаривал с его человеком Винсентом. Он говорит, что Горвино меня поддержит, но Бед-Стей – наша земля. Поэтому, говорит, и разбираться тоже нам.
– Это твоя земля, Джо. Не моя.
– Это наш док.
– Но твоя дурь.
Он видел, как темнеет лицо Пека; как тот борется со своим горячим норовом, всего в одном шаге от того, чтобы взорваться. С великим усилием Пек снова оправился.
– Можешь ты вступиться за меня только один этот раз, Томми? – сказал он. – Только этот раз? Пожалуйста? Перевези для меня ливанскую поставку – и я больше ни о чем не попрошу. Только в этот сраный раз. После поставки мне хватит бабла, чтобы выдавить ниггеров и послать их куда подальше навсегда. И заодно сочтусь с Горвино.
– Сочтешься?
– Я торчу ему несколько тысяч, – сказал Джо и спешно прибавил: – Но получу эту поставку – и легко сочтусь, и навсегда выйду из наркоты. Ты, кстати, прав. Всегда был прав насчет наркоты. С ней слишком рискованно. Это мое последнее дело. Сочтусь – и на выход.
Долгое время Элефанти молча буравил Пека взглядом.
– Брось, Томми, – умолял Пек. – По старой памяти. Ты не принял ни одной чертовой поставки за полгода. Ни одной. А я отвалю тебе восемь косарей. Всего делов на час. Один сраный час. Прямиком с борта, в док и дальше по маршруту. Не надо разгружать шины, ничего такого. Просто берешь товар и кабанчиком ко мне. Один час. И я отстану. Один час. Ворочая сигареты, ты столько за месяц не заработаешь.
Элефанти нервно побарабанил по крыше машины. ГТО рокотал, дрожал, и Элефанти чувствовал, как вместе с машиной дрожит и его решимость. «Всего час, – думал он, – чтобы рискнуть всем». На словах-то просто. Но потом он мысленно пробежался по всему сценарию. Если это дерьмо из Ливана, то прибудет на корабле, наверняка из Бразилии или Турции. А значит, нужен катер, потому что грузовой корабль не бросит якорь в Козе. Воды здесь достаточно глубокие, но в Бруклин заходят только баржи, а значит, наверняка придется выбираться на скоростном катере на середину гавани со стороны Джерси, чтобы подстраховаться. Значит, придется проскальзывать мимо береговой охраны на этой стороне, принимать груз посреди гавани, мчать обратно на берег, передавать товар в неприметную машину, которую наверняка придется угнать, и перевезти туда, куда попросит Джо Пек. Зная, что федералы нынче повсюду, Слон допускал, что они следят за парадной дверью Пека, тогда как семья Горвино, раз он им задолжал, – за задней. Не нравилось ему это.
– Проси Рэя с Кони-Айленда.
Пек наконец вспыхнул. Яростно хлобыстнул кулаком по баранке.
– Да что ж ты за гребаный друг такой?!
Верхние зубы встретились с нижней губой, когда Элефанти ощутил, как на него опускается жуткая тишина. День, только что полный надежд и обещаний, день приятной поездки в Бронкс, чтобы обсудить возможное сокровище, испорчен. Даже если так называемое сокровище – плод фантазии старого ирландского афериста, который наверняка дует в уши, сама попытка докопаться до сути сулила отдых от рутины его безвыходной и никчемной жизни. Теперь из дня ушла легкость. Взамен внутри расползалось знакомое возмущение, словно черная пленка нефти, и накатывало молчание. Не гнев, неуправляемый и беспримесный, а скорее холодная злоба, будившая в Слоне ужасную неудержимую решимость покончить с проблемами с теми скоростью и бесповоротностью, что пугали даже самых отпетых гангстеров семьи Горвино. Мамка говорила, что это в нем просыпается генуэзец, потому что генуэзцы учились жить несчастными и перли вперед, несмотря ни на что, – просто доводили все до конца, решали проблемы, упрямо гнули свое, пока не завершали дело. Таковы генуэзцы, говорила она, с древних времен Цезаря. Он ездил с родителями в Геную и сам видел этот город с унылыми изнуряющими холмами, жуткими древними серыми зданиями, непрошибаемыми каменными стенами, ненастной промозглой погодой и залитыми дождем убогими мостовыми из кирпича и камня, он видел несчастные души, которые ходят узкими кругами – из дома на работу и обратно домой, – проходят мимо друг друга с поджатыми губами, бледные, никогда не улыбаются, невозмутимо топают по тесным сырым улочкам, и холодное море плещет на тротуары и даже на них, а они не замечают, пока запах вонючей морской воды и ближайших рыбных хозяйств въедается в их одежду, в их жалкие домишки, в их шторы и даже в их еду, а людям все нипочем, шлепают себе с мрачным упорством, как роботы, смирившись со своей участью несчастных сукиных детей в тени счастливой Ниццы во Франции, что к западу, под солнечным презрением их нищих смуглых родственничков к югу, во Флоренции и Сицилии, которые хохочут, как пляшущие негры, вполне довольные своей ролью черных эфиопов Европы, в то время как улыбчивые кузены на Средиземном море – французы – загорают топлес на живописных берегах Ривьеры. А вкалывающие безрадостные генуэзцы все это время угрюмо маршируют и жрут свою гребаную фокаччу. Никто не ценит генуэзскую фокаччу, кроме генуэзцев. «Лучший хлеб в мире, – говаривал его отец, – это из-за сыра». Элефанти однажды ее попробовал и тогда понял, отчего генуэзцы такие неприкаянные: потому что жизнь – ничто в сравнении с умопомрачительным вкусом генуэзской еды; стоит им попробовать еду, как со всеми делами жизни, какими бы то ни было – любовью, сном,