Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместо того я вначале бродил по квартире следом за Настей, вернее, за ведром и щетками (пока она натирала паркет). Потом пошел к себе в комнату, сел на уже разворошенную слегка кровать и со смутным чувством обратил взгляд к еще не тронутому рюкзачку (в ванной включился душ), поместившемуся как раз подле моих полок, где под стеклом, в легкой пыли, перед книгами стоял клееный макет тачанки – единственный экспонат из моей бывшей детской, перекочевавший сюда вместе с мебелью несколько лет назад. И так же, как раньше реликвии деда не уживались у нас в квартире, так же теперь в этом соединении двух вещей из очень разных для меня миров, в этом простом кожаном мешке, впрочем, довольно изящном, с клапанами, медными бляшками и заклепками и с откидным верхом на ремешках, было что-то пугающее, невозможное, то, что требует, может быть, привычки, наподобие друга детства, которого не видел со времен баталий в песочнице, а теперь кажется, что он лишь в шутку натянул на себя бороду, словно елочный Дед Мороз. И моему сознанию предстояло теперь переварить (по не слишком изящному, но точному выражению Золя) эту идиллию из разряда семейных драм, которую вдруг ни с того ни с сего преподнесла мне моя гостья; у нее как раз к этому времени уже что-то шипело на плите и она звала меня ужинать так, как делала это всегда в Киеве, после ванной, сама уютно завернувшись в халат и с чалмой из полотенец поверх волос. Уже давно были сумерки. Я встал со скрипнувшего матраца, совсем не чувствуя в себе сил, и покорно поплелся на кухню на ее зов. И это было только начало.
Не знаю в самом деле, что бы я тогда стал делать без Насти. Мать вдруг выписали из клиники, сказав, что ей остается жить день-два. Она прожила еще три недели, полные нечеловеческих мук. Я помню отлично это время, но на особый лад, всем, впрочем, знакомый, так, будто это действительно был один огромный день, в котором я потерял всё и потерялся сам. Да он все равно вел в тупик. В нем, однако ж, сложились свои традиции, свои особые циклы, будто каждый шаг был кем-то строго регламентирован и не допускал ничего иного, кроме уже известных заранее дел. Настя ухаживала неотступно. Под ее рукой даже беспорядок в спальне, где лежала мать, как-то стыдливо отступил, сдав позиции. Я курил теперь только на лестничной клети, возле мусоросброса, и там-то, поймав меня раз, тетя Лиза, слегка охрипнув от волнения и сигареты, слишком крепкой для нее, которую она впопыхах закурила вместо своей, спрашивала меня шепотом, неужто же я «опять» упущу «такую девушку», и добавляла с нажимом:
– Ты, милый мой, уж сам стал лыс. Пора, друг, пора. – И снова шептала, прикрыв глаза: – Я тут случайно видела ее в ванной, голую…
– Я тоже видел ее голую, тетя Лиза.
– А ну тебя совсем. Не знаю, чего ты хочешь.
Мать Иры прилетела только на похороны. Ира не прилетела совсем.
Снова весь дом был перевернут уже знакомым мне образом, но тут была бессильна и Настя. Кое-как справили девятый день. Я мечтал об одном: избавиться от всех, и, когда это наконец случилось, я вдруг опять неожиданно для себя увидел Настю с рюкзаком на пороге.
– Найдешься, если захочешь, – сказала она с прежней улыбкой. Дверь хлопнула за ее спиной – громко, от сквозняка. Эхо усилило грохот. Пока я возился с замком – та же инерция: догнать, что-то еще сказать, – сомкнулись створки лифта. Вниз я не побежал. Я уже знал, что это не нужно. И она это хорошо знала. Как я и боялся – слишком хорошо.
Объяснюсь, пожалуй. Интуитивно мне всегда была ясна идея о том, что целью существования человека не может и не должно быть счастье. Я только не видел нужды оформлять мысленно цепь причин для оправдания этого факта. Между тем именно иррациональность любого человеческого существа в высшей мере казалась мне ясной, привлекала меня в себе и в других, и я испытывал настоящее вдохновение, наталкиваясь на проявления ее в действительности или в литературе. Говоря не обинуясь, человек в тайной сфере его жизни всегда особенно занимал меня, хотя, видит Бог, я этого не любил (как не любил, например, и Фрейд). Но я всегда чувствовал (и знаю это и теперь), что для достижения настоящих своих целей каждому человеку и людям вообще нужно порой отказываться от счастья, вернее, от того, что его сулит. Ибо человек за все расплачивается собой. Деньги, карьера, любовь способны менять его, как бы откусывая от него куски. Такой укушенный, неполный бедняга часто тем не менее может быть счастлив; он не видит и не понимает своей ущербности. Он может быть даже горд собой. Это жертва счастью. И, разумеется, никакой такой жертвы я не принес и приносить не собирался, ибо в остановленном мире нашей с Настей истории был свой счет, окончившийся вместе с нею. Это как бы был побочный рукав судьбы, от которого не к чему было отказываться, но который было трудно продлить, лишь только он обмелел. Мы сыграли в семью, но игра кончилась. Бедная Настя! Жаль, что мне не удалось обмануть ее. Надеюсь, она тоже не жертвовала ничем.
Уже был август. Шторы в распахнутых окнах шевелились с ленцой. Я вернулся на кухню, так же с ленцой размышляя, неужто мой внутренний мир – скрытый, потайной чулан в нем – был в самом деле так уж заметен, открыт, что даже не ускользнул ни от тети Лизы, ни от Насти – особенно здесь, сейчас. Если б я мог, я бы проклял его в тот миг. Вместо этого я заварил крепкий