Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он загасил сигарету в чашке, стоявшей на верхней ступеньке.
– Возможно, вы не поверите, – сказал, смахивая с рукава пепел, – но я обожаю читать. Запойно. Хотя нет, вру. Не запойно, я гурман. Литературный гурман. Как зовут вашего испанца?
– Мануэль Рамирес.
– Ах да. Из Мадрида или примерно из тех мест. ïNo es ash?[20]Читал два его великолепных романа. В «Солнцецвете» он пишет о собственной жизни.
И «На краю света». Особенно понравилась первая книга.
– Великолепные романы? Вы серьезно?
– Абсолютно. Я даже был на лекции Рамиреса.
– О! – вырвалось у Розы.
– Удивлены?
– Да.
– Хм… А вы, значит, трудитесь над его новой книгой? А что именно вы делаете? Переводите?
Покачала головой:
– Нет, я не знаю испанский настолько хорошо. Корректура.
– Хм… И как же называется роман?
– «Слезы пепла».
Повторил название, точно пробуя на вкус. Спросил:
– Вам нравится?
– Увы, нет.
Сочувственно посмотрел на нее:
– Жаль.
– А вы, значит, вернулись домой? – спросила она, желая сменить тему.
– Ненадолго. Завтра с утра опять в путь. Вы не заметили поблизости ничего необычного?
– Нет.
– Вижу, устроили большую стирку?
– О чем вы…
– Да вот об этом ковре.
– А, это… Нечаянно разлила. Решила сразу замыть, да не сообразила, что это такая морока.
– Не сообразили?
– Ну да, – неуверенно ответила она.
– И, как я погляжу, решили привести в порядок деревья?
– Да… Надумала обрезать ветки у старой яблони. Жалко дерево, дает отличные яблоки.
– Ингрид-Мария!
На миг в глазах потемнело.
– Что?
– Сорт. Ингрид-Мария.
– А… Ну да. Вкусные яблоки.
– Роза, могу ли я угостить вас чем-нибудь, раз уж я очутился в Седертелье? Бокал вина?
– Благодарю, но совсем нет времени. Пора снова садиться за Рамиреса.
Долгий взгляд.
– Жаль, – произнес наконец Клас. – Мы могли бы многое обсудить. Если передумаете, то просто заходите.
Все дело в ботинках. В том, что они наверху, у Розы. Хотелось, чтобы они оказались здесь, у нее. Мысли о ботинках лишали сил. Башмаки стояли перед глазами. Она точно наяву видела, как снимает их, аккуратно ставит носок к носку. Чуть потрескавшаяся добротная кожа. Ярко-красные шнурки, немножко вызывающие. Ступни у нее большие, сорок второй размер. Она этого стыдилась. Ботинки поставила за занавеску в прихожей Розы. Желтая занавеска с черными ибисами. Узор будто отпечатался на сетчатке.
Когда-то, давным-давно, ботинки были новенькими. Десять лет назад, а то и больше, вот что значит качество. И стоили они немало, совсем немало. Несмотря на распродажную скидку. Иначе ей и не хватило бы денег – такая обувь бедной торговке книгами не по карману.
– Ботиночки, – причитала она, – хочу мои ботинки, мои милые, чудесные ботиночки, хочу их!
В глубине сознания она понимала, как по-дурацки звучит ее плач. Можно подумать, утрата обуви – худшая из бед. Но плач по башмакам все длился и длился, точно недержание. Она плакала, пока не разболелась голова.
Потом попыталась выдавить из себя свое имя. Через силу, заикаясь, но все-таки выговорила:
– Иннгрид…
Жарко, сопли. Тело опять раззуделось. Чесалось всюду: голова, под мышками, в паху.
– Ингрид… ингридингрид…
Не думать о проклятых башмаках. Забыть. Но память не унималась. Вот они с Титусом гуляют. Навстречу группка юнцов. Среди них девочки, его дочери.
Гля, вот лохушка. А шнурки-то!
Вполголоса. Так, чтобы Титус не слышал.
Но не она. Так задумано.
Он звонил, я уверена, и звонит прямо сейчас.
Господи… мобильник!
Но телефон у Розы, отобрала.
И неодолимая внутренняя убежденность: именно сейчас Титус набирает номер ее мобильного телефона.
А когда услышишь чужой голос, все и выяснится. И если не сможешь со мной связаться… то поймешь, что поздно… слишком поздно… но ведь ты знаешь, что мы любим друг друга и что мы должны быть вместе… пока смерть не разлучит нас… а если ты умрешь, то я тоже…
Как же она будет жить, если Титуса не станет? Он для нее всё.
Откинулась на спину, зарыдала в голос, завыла.
Слезы стекали по щекам, кушам, по шее.
Пока не иссякли.
Пока не затихла, не погрузилась в беспамятство.
И на грани сна и яви она увидела Титуса; он поднимался по широкой золотой лестнице, обернутый в ткань, совсем как Иисус в детской Библии, которую она любила рассматривать в воскресной школе. Ингрид кричала его имя, ползла за ним, оскальзываясь, будто на льду.
Подожди, это я, подожди, почему ты меня не видишь?..
Но он не оглянулся, продолжал восхождение, волосы развевались по ветру, длинные, вьющиеся, сияющие каштановые волосы; одеяние его трепетало, надувалось парусом.
Лестница оканчивалась массивной дверью с железными запорами.
И раздалось пение, и открыл он врата жемчужные[21].
Ингрид вновь была ребенком, вновь очутилась в приходском классе. Сидела на скамье, серой, отполированной многими поколениями – с начала времен. На узкой полке перед скамьей лежала книга псалмов, толстая, не ухватишь.
И вдруг псалмовник пополз. Они видели, как двигается книга, – они с мамой. Мамин рот вдруг обратился в клюв, глаза распахнулись, глубокие, как кратеры. Книга все ползла и ползла. Летит вниз. Стук – и полная тишина.
Голод, какой жгучий голод. Но стоило приоткрыть дырку в упаковке с кашей, как вернулась дурнота. Она долго пыталась пропихнуть в себя пищу, крошечными порциями, она должна есть, чтобы жить… Но ничего не получалось. Рвота безудержно поднималась вверх. В ярости Ингрид швырнула упаковку в темноту.
Хотелось яблок и сидра. В бутылке еще есть вода. Чуть пролилось на кровать, но еще есть. Она должна пить. Села в темноте, вскрикнула от боли. Совсем забыла про руку. Провела пальцами по столешнице, нащупала бутылку, сжала. Заткнув пальцем, болтнула бутылкой, проверяя, много ли осталось. Мало. Ладно. Набрать в рот воды, смыть мерзкий привкус.