Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И помню, я тогда подумала: ладно, пусть будет ночь. А было еще только полдевятого или девять, и это был один из самых длинных дней в году. Но в хижине стояла темень из-за обступивших ее со всех сторон сосен. Помню, Патрин обруч по-прежнему врезался мне в голову, когда я бросилась на матрас и просто упивалась изумительной болью от него. Помню, как внизу щелкнул выключатель лампы, но свет не зажегся, и мама ругнулась про себя, вышла за дверь и принялась возиться с генератором позади хижины. Помню, когда вспыхнул свет, такое было ощущение, будто огонь полоснул по коже, и мама постояла минуту, шумно дыша, у моей лестницы внизу.
– Мэделин! – снова позвала она, схватилась за одну из нижних ступенек и потрясла. Стремянка со скрипом заходила ходуном.
Я, не раздеваясь, заползла в свой спальный мешок.
– Хорошо провела время в Дулуте?
Спокойной ночи, подумала я.
Через несколько минут я услыхала, как застонали сосновые доски, когда она пошла к раковине. Я слышала, как она распахнула дверцу посудного шкафа, как стала грызть грушу, купленную мной в городе неделю назад. Куснула и замерла. Я представила, как она выковыривает пальцами застрявший между зубов кусочек влажной кожуры. Я слышала, как она шумно дышала носом и напевала две строчки из двух разных песен, соединив их вместе: «Странные дни нашей жизни… Сбросив короны на стеклянную гладь моря»[25]. Мама… В ту ночь, когда после короткой поездки в Дулут я лежала наверху, помню, громко шуршали мотыльки вокруг лампы, которую она включила. Помню, как они терлись крылышками о стекло лампы и как она все жевала и жевала грушу, издавая бесконечное хрум-хрум-хрум. Помню, как она напевала, издавая больше шумов, чем звуков, и как все эти шумы и звуки – плюс пульсирующие от боли виски – не давали мне уснуть.
– Она у нас прямо генеральный директор, не меньше, честное слово! – обычно говорила мама отцу. – Наш гендир провел инвентаризацию сосен на горе. И подушек в доме.
Когда мама это в первый раз сказала, я подумала: двенадцать больших сосен. Две подушки и семь одеял.
Мне было лет шесть или семь, когда мама начала называть меня «гендиром». Я по-прежнему любила вскарабкиваться на колени к отцу в своей ночной рубашке и притворяться, будто я его крохотная дочурка, которую он должен крепко обнять и защищать – или, лучше, своего рода инструмент, которым он мог бы воспользоваться, идеальный образец ценного оборудования, который нужно содержать в исправности, вроде его рулетки, которую он бережно хранил в кожаной сумочке на ремне. Я поджала ноги, чтобы они не торчали из-под ночнушки, и решила изобразить кроху, сунув кончик большого пальца в рот и начав его сосать.
– Гляди в оба! – предупредил отец. – Вокруг дома полным-полно крапивы.
На мгновение он обвил меня руками и заговорил мне в затылок: такое возникло ощущение, ну, на секундочку, что он обращается со мной, как со щенком. Я чувствовала его дыхание на своей коже и вибрацию у него в груди, которая предшествовала словам, срывающимся с его языка. Потом он шевельнулся, словно пытался от меня избавиться. Он устал. Теперь я это понимаю. Он устал, оттого и казался отрешенным и медлительным, обдумывая какую-то глубоко в нем засевшую мысль, чтобы обдумать которую ему надо было на минуту временно забыть обо всем и отложить в сторону все дела. Мы с мамой выжидательно глядели на него.
– Ох и хитрющий у нее взгляд, – рассмеялась мама после долгой паузы. – Ты только посмотри на эту хитрюгу!
– Ты лучше не ходи на шоссе, не считай там предметы, – наконец проговорил отец.
Я медленно сползла с его высоких колен. После того как Тамека и Взрослые Дети разъехались, я почти никогда не уходила далеко от барака и хижины. Сначала я спустила одну ногу, потом другую и все ждала, что папа подхватит меня и усадит обратно. Потом легла на пол и принялась рассматривать похожие на червяков коричневые шнурки на его ботинках.
– Нет, серьезно, – продолжала мама. – Она мне заявила, что хочет измерить хижину. И еще она сосчитала всю нашу утварь. У нас по-прежнему шестнадцать ложек.
– Дети любят считать, – со знанием дела изрек отец.
– У этого ребенка явный талант к счету!
Лежа на полу, я куснула отцовский шнурок и немного его пожевала. По тому, как он кашлянул, я поняла, что он собрался встать и уйти в мастерскую.
У нас некуда было больше уходить. На первом этаже хижины было всего два помещения – кухонный отсек и спальня – плюс приставная стремянка на мой «лофт», где я спала на матрасе из гусиного пуха, зажатом между балок. Мой «лофт» представлял собой платформу, сложенную из ДСП. А постель мне заменяла гора старых армейских спальных мешков, пропахших плесенью и дымом. С низкого потолка свисала широкая желтая холстина с нарисованными черными котами, держащими в лапах сигареты, – коты складывались в причудливый, головокружительный узор. Когда я засыпала, мама задергивала холстину, загораживая мой спальный мешок, – но она этого не делала, если в хижине было холодно, например зимой. Зимой отец брал старый матрас и перекидывал его через плечо, будто расхристанного толстяка, которого он любил и хотел спасти. Он спускался с ним по стремянке вниз и клал около печки.
– Спи! – говорил он мне, разглаживая широкой красной ладонью складки на матрасе. – Сладких снов! – И укладывал старую куртку вместо подушки.
Он хорошо относился к вещам. А вот люди его немного отпугивали.
Зимой жизнь у нас замирала. Зимой мы жили как в тюрьме. Мы были словно привязаны толстой веревкой к нашей черной прокопченной печке. В ней было нечто романтическое, знаю, если рассказывать о ней правильно, уснащая рассказ искренними интонациями в духе викторианских сказок про дома с привидениями, которые многим очень нравятся. Да и я сама не раз рассказывала про нашу печку с такими вот интонациями – чем вызывала восторг у своих кавалеров, которые носили бусы из акульих зубов и которые назначали мне свиданки в кофейнях. Даже сейчас полно людей, обожающих рассказы про жизнь в нищете. Они считают, что нужда закаляет, как красота, заостряет силу духа, как клинок, который может ранить. Они мысленно просчитывают свою силу, сравнивая ее с этой остротой, причем совершенно бессознательно, готовясь или пожалеть тебя, или дать тебе сдачи.
Как тот автомеханик, с которым я встречалась в Сент-Поле. В конце концов он устал тайком выскальзывать из моей кровати ни свет ни заря и упросил меня прийти к нему домой. Как-то вечером он напоил меня и накормил буррито. Потом разложил на голубом одеяле колоду карт Таро, ткнул пальцем в уродливое лицо Шута и спросил, что я думаю. Видимо, до того как стать механиком, он успел прослушать в колледже начальный курс психологии. Он был повернут на Карле Юнге не меньше, чем на карбюраторах, в которых неплохо разбирался. Ему хотелось раскопать все тайны моего прошлого.