Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И теперь (в любом случае, как должен я это описать?), теперь стало тихо. Тихо, как бывает, когда прекращается боль. Своеобразно ощущаемая, покалывающая тишина, как если бы рана зажила. Я мог бы тотчас заснуть; да, мог бы перевести дыхание и заснуть. И лишь мое недоумение держало меня включенным. Кто-то рядом, за стеной, что-то объяснял, но даже приглушенный голос относился к тишине. Нужно ее пережить, такая установилась тишина, передать ее невозможно. В коридоре тоже все как бы уладилось. Я присел, вслушался – как в деревне. Боже мой, думал я, его матушка здесь. Она сидит возле лампы, что-то ему говорит, может быть, он слегка склонил голову ей на плечо. Сейчас она отнесет его в постель. Теперь я разгадал тихие шаги снаружи, в коридоре. Ах, так оно и есть. Та самая сущность (со всей неизбежной суматохой), перед которой двери подаются совсем иначе, чем перед нами. Да, теперь мы могли спать.
* * *
Я уже почти забыл моего соседа. Хорошо вижу; мое отношенье к нему не назовешь истинным участием. Хотя внизу, мимоходом, иногда спрашиваю, есть ли о нем вести и какие. И радуюсь, если вести хорошие. Но я преувеличиваю. Мне, собственно, ни к чему это знать. С ним уже не связано то, что я иногда ощущаю внезапную тягу, некий порыв войти в соседнюю дверь. Всего лишь шаг от двери до двери, да и комната не заперта. Интересно бы узнать, как, собственно, она обставлена. Легко представить любую комнату, и часто она примерно соответствует представленью. Только комната через стенку всегда не такая, какой ее представляешь.
Я говорю себе: вот оно – то самое обстоятельство, что меня искушает. Но я-то очень хорошо знаю что – некий жестяной предмет, и он меня ждет. Я допустил, что речь и вправду идет о баночной крышке, хотя я, естественно, мог ошибиться. Но нет повода для беспокойства. Просто я вознамерился все свалить на баночную крышку. Надеюсь, что он не взял ее с собой. Вероятно, при уборке крышку поместили на свою банку, как и подобает. И теперь оба предмета образуют банку, круглую банку, точно выраженное, простое, общеизвестное понятие. Мне кажется, если память не подводит, они стоят на камине, оба предмета, что образуют банку. Да, они даже стоят перед зеркалом, так что за стеклом еще одна банка, обманчиво похожая и все же мнимая. Банка, и мы ей не придаем никакого значенья, но ее может схватить, например, обезьяна. Правда, ее схватили бы две обезьяны, поскольку и обезьяна удваивается, как только подходит к краю камина. Значит, это – крышка от той самой банки, а подразумеваюсь я сам.
Давайте условимся: у баночной крышки (при нормальной банке), чей край изогнут не по-другому, а как родной, – у такой крышки нет никакого другого позыва, кроме как находиться на своей банке; предельное, что она может представить; одна, никогда не превышаемая удовлетворенность, исполнение всех своих желаний. И, конечно же, нечто идеальное – покоиться терпеливо и нежно навинченной на маленький выступ и ощущать на себе охватывающий кант, эластичный и как раз такой же острый, как собственная кромка, когда лежишь отдельно. Но, ах! – как мало таких крышек, еще умеющих это ценить. Здесь-то и открывается, насколько общение с людьми сбивает вещи с толку. Именно люди, если их можно мимоходом уподобить крышкам, крайне неохотно и плохо сидят на своих местах. Отчасти потому, что люди в спешке попали не на настоящее, не на свое, отчасти потому, что их посадили косо и зло, отчасти потому, что сопрягаемые кромки деформированы, каждая на свой манер. Скажем теперь честно: они, крышки, думают в основном только о том, как бы при случае соскочить, покатиться и ничего не значить. Откуда иначе взяться бы всем безоглядным отвлеченьям и разбеганиям от своего, от самих себя, и обусловленный ими шум?
Вещи наблюдают за нами веками. Неудивительно, что они испорчены, если утрачивают вкус к своей естественной тихой цели и хотели бы использовать свое существование так, как, по их наблюдениям, оно используется вокруг. Они пытаются улизнуть от своего применения, становятся вялы и неряшливы, и люди совсем не удивляются, если ловят их на потерянности и отклонениях. Люди хорошо это знают по самим себе. Они сердятся, потому что они сильнее, потому что считают, что у них больше прав на перемены и разнообразность, потому что чувствуют, что вещи обезьянничают, подражая им; но люди позволяют всему идти развинченно, как позволяют развинтиться себе. Но если где-то появится некто, кто соберется с силами, например, или одинокий, кто хотел бы всецело положиться на себя, и днем и ночью, то он как раз вызовет противодействие, насмешку, ненависть выродившейся обиходной утвари, той самой, что по своей зловредной совести уже не может вынести, чтобы нечто держалось и действовало по собственному разумению. Тогда она, утварь, ополчается, чтобы ему помешать, чтобы его испугать, смутить, и она знает, что может это сделать. Тогда она, утварь, перемигиваясь друг с другом, начинает совращать, переходя все мыслимые границы, и увлекает все существа и самого Бога против одинокого, кто, может быть, выстоит: святого.
* * *
Как я теперь понимаю те диковинные картины, где вещи вырываются из ограниченного и регулярного применения и похотливо и любопытствуя искушают друг друга, дергаясь в беспорядочном разврате отвлечения и бегства от самих себя[110]. Эти котлы, что, кипя, расхаживают, эти колбы, где заводятся мысли, и праздношатающиеся воронки, что ради забавы протискиваются в дыру. И уже тут, среди них, выброшенные ревнивым Ничто конечности, и части тел, и физиономии, тепло изрыгающие блевотину, и испускающие ветры задницы – ради удовольствия.
И святой извивается и съеживается; но в его глазах уже допускающий взгляд: он смотрел. И его ощущения уже выпадают в осадок из светлого раствора его души. Уже осыпается листвой его молитва и торчит у него изо рта, как заглоченный куст. Собственное сердце опрокинулось и излилось в грязь. Собственный бич поражает его самого не очень-то, как хвост, отгоняющий мух. Его пол снова обретается только на известном месте, и когда женщина, чья открытая пазуха полна грудей, отважно приближается сквозь эту мешанину, указывает на нее, как палец.
Было время, когда я считал эти картины устаревшими. Не потому, что в них сомневался. Я мог думать, что такое случалось со святыми в далекие времена, когда в скоропалительном усердии они хотели начать с Бога любой ценой. Теперь мы не решаемся. Полагаем, что он