Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пообедали, – бросил Женька и с легкостью, удивительной для его большого тела, пулей вылетел на улицу.
Но приключение еще не закончилось. Лопатин с ходу врезался в груду тел, навороченных уже Блюмом и Муравьевым из чернобушлатных братишечек. Эти морячки, на свою голову, проходили мимо трактира в поисках Михаила, указанного красномордым попутчиком, и попытались остановить его. Евгений, внеся немалую лепту в эту свалку, вместе с друзьями понесся вниз по улице, свернув в конце ближайшего квартала. Переулками ребята выбрались на площадь, где запрыгнули в подвернувшийся трамвай, оставив далеко позади бессмысленные выстрелы вдогонку, целую кучу разбитых челюстей, поломанных рук, ног и ребер.
– Пообедали… – еще раз хмыкнул Женька, тиская в своих медвежьих объятиях невесть откуда и очень кстати взявшегося друга, и тут же предложил продолжить обед у своих родителей.
Старший Лопатин работал в военном госпитале, поэтому в эти трудные времена семья не нуждалась, так как хорошие хирурги ценятся в любом обществе. Ему, несмотря на военное время, оставили даже лошадь и дрожки. Женька же, хотя и закончил медицинский факультет в 1917 году, не захотел работать на большевиков. Как раз в трактире он вместе с Блюмом, который тоже хлебнул окопной жизни и прошел путь от вольнопера[4]до корнета, зацепив попутно крест на грудь и пулю в плечо, рассуждали – куда пойти, куда податься.
Михаил, отказавшись обедать, попросил одолжить ему дрожки, пообещав приехать в Харьков через несколько дней. От друзей он узнал, что его отцу как известному ученому-ориентологу и внуку декабриста Муравьева большевики оставили дом в имении, конфисковав, а проще говоря разграбив, все остальное.
Покрыв за четыре часа расстояние от Харькова до Светлого (так называлось имение родителей), Михаил в сгущавшихся сумерках уже подъезжал к дому своего детства. На всем – конюшне, ангаре для аэроплана, тренировочном центре и других хозяйственных постройках – лежала печать разорения. Многие постройки были разобраны по кирпичам местными жителями для своих нужд, а некоторые просто сожжены. Этот вандализм уже не поражал его. За время войны и революции он насмотрелся всякого, из чего разоренные дома – было не самое страшное.
Свет, зажженный только на первом этаже – да и то не во всех окнах – небольшого, но аккуратного дома, построенного в псевдомавританском стиле, тускло исходил от керосиновых ламп. По-видимому, шум подъехавшего экипажа услышали, так как, не успев еще привязать поводья к перилам крыльца, Михаил увидел, как из распахнутых дверей к нему уже неслась его старшая сестра Даша. Тут же повиснув у него на плечах, она закричала:
– Мишка приехал! Мама, папа, Миша приехал! – и начала чмокать его в щеки, как делала всегда, когда он был ребенком, а она уже курсисткой и приезжала домой на каникулы.
Даже в траурном одеянии (муж ее недавно погиб) Даша поражала красотой, свойственной молодым и очень здоровым людям. Глаза ее весело лучились, и вся ее порывистая фигура напоминала Мише юную, проказливую Дашу-курсистку.
Так, с повисшей на шее сестрой, придерживая ее за талию, Михаил вошел в прихожую, куда из залы стремительно выходила их мать. Увидев сына, Елена Андреевна, уронив руки, резко остановилась и, казалось, одними губами протяжно прошептала, делая паузы между словами:
– Сынок, живой, маленький мой… – и именно в этих коротких промежутках особо ярко прорывалась тоска, страх за него и радость встречи.
Михаил, подхватив мать, прижав ее к себе, так никого и не отпустив, вошел в большой зал и не узнал его. Некогда элегантно-строгое убранство было нарушено: в камине догорали бумаги, везде в хаотическом беспорядке стояли баулы, в углу валялись пустые позолоченные картинные рамы и сваленные грудой книги.
Возле камина с папками в руках стоял сухопарый, костистый, хотя и постаревший, но все еще стройный отец. Есть люди, чьи лица в старости приобретают ту высокую утонченность, которая свойственна одухотворенным личностям, а глубокие морщины не портят, а напротив – отражают внутреннее благородство и силу характера. К этой категории породистых людей относился и Николай Михайлович Муравьев, который, ничем не выдав своей радости, бросил очередную папку в огонь и спокойно, еще сильным, сочным голосом произнес:
– Ты, как всегда, появляешься вовремя, сынок, – после чего подошел и, обняв сына, добавил: – Мы все очень ждали тебя, наконец-то…
Несмотря на холодность, свойственную отцу в проявлении чувств, по глазам, по тону, с каким были произнесены эти сухие слова, по последней фразе, по этому «наконец-то» – Михаил почувствовал всю силу отцовской любви к нему. И пронзительная нежность к сестре, к еще очень красивой и родной матери, к отцу – все это сжало его сердце, но, как всегда, стараясь подражать отцу в сдержанности, он спросил:
– Что-то случилось, папа?
– Если бы ты не приехал до завтра, нам пришлось бы уехать без тебя. Сейчас после дороги примешь баньку – благо она готова, как будто к твоему приезду специально подгадали – растопили. Побеседуем, а потом уже и поужинаем.
По устоявшейся традиции, женщин в семье Муравьевых не посвящали в те вопросы, которые, по мнению Муравьева-старшего, должны решать мужчины, оберегая их от жизненных невзгод и беря всю ответственность за благополучие семьи на себя. Это же касалось его профессиональной деятельности, в которой женщинам их семьи вообще не было места. Поэтому фраза отца – «побеседуем» – насторожила Михаила, ибо она означала очень серьезный, профессиональный разговор матерого разведчика с младшим коллегой.
Чтя традиции, Михаил ничем не выдал своей заинтересованности, только спросил:
– А где Митихата?
– Твоего сэнсэя я отправил во Францию уже года полтора назад. Он управляющий в нашем имении под Парижем, которое я приобрел еще до войны. Ну да ты в курсе… А из обслуги осталась одна баба Мотя, она у нас сейчас и швец, и жнец, и на дуде игрец. Так что ужин, по нынешним меркам, будет шикарным. Тем более что я вчера на охоте подстрелил русака… В общем, давай пошевеливайся, переодевайся, – отец подтолкнул Михаила в сторону его комнаты.
Переодевшись в пижаму и накинув на себя овчиный тулупчик, Михаил, по пути заметив хлопотавших в столовой мать и сестру, быстро прошел крытым переходом к бане, стоящей на берегу замерзшего пруда недалеко от особняка.
Отец уже поджидал его в предбаннике, распарив два широких дубовых веника.
– Иди грейся, – бросил Николай Михайлович, с удовольствием рассматривая не по юношески широкоплечую, литую, мускулистую, как у античных героев, фигуру сына. – Сейчас я посмотрю – не отвык ли ты от нашего пара.
Под этими словами отец подразумевал ту высокую температуру, которую редко кто, кроме Муравьевых, мог выдержать.
В парной Михаила шибанул в нос дух распаренной мяты, и от жаркого воздуха приятная дрожь прошла по телу. В ожидании он растянулся на верхней полке, расслабив все мышцы. Вскоре в парную заскочил отец, тоже высокий и крепкий, с двумя вениками в руках.