Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Батюшки, что же теперь делать?» — ужасается про себя Баратоши. Перехватывает оружие за приклад и пускает в дело штык. Одним махом рассекает противника надвое. Тело распадается, но затем туловище само собой поднимается и встает на место. Солдат смеется и идет к Баратоши. В руках у него пистолет, черное, круглое дуло нацелено Баратоши прямиком между глаз. «Я испугался до смерти, да как заору… Ты небось слышал?» — «Нет, — отвечаю я. — Ничего не слышал». Баратоши вздыхает и, успокоенный, вновь погружается в сон.
* * *
«Ты откуда, браток?» — так звучит вопрос. Затем очень редко следуют объятия, но чаще всего собеседники попросту усаживаются в сторонке на часок — этого времени хватает, чтобы обсудить краткий период жизни, общий для обоих. Дружба длится всего лишь час. После чего оба встают, расходятся, даже не обменявшись рукопожатием, и при встрече не здороваются. В плену правил приличий не существует.
Здороваться не принято. Вопросов типа «Как ты? Как поживаешь?» здесь не услышишь. Заболеет кто — отвезут в больницу, вернется — тоже не событие. Нет ни тайн, ни секретов. Люди живут обнаженными до бесстыдства, безо всяких условностей, вне рамок вежливости. Кто живет без покровов, привыкает к собственной наготе.
Только ведь человеку не прожить в одиночку. У каждого пленного есть своя «половина» (чаще всего — сосед по нарам), а зачастую и «семья» — четверо-пятеро живущих сообща. Но это не дружба, всего лишь чувство общности. Каждый по очереди застилает постели, выбивает одеяла. Один, возвращаясь с работы, сообщает, что разжился щепоткой табака, другой кивнет в ответ и обронит: «Завтра баня» — вот и все общение.
В мае нервные волокна слегка оживают. Вечерами обитатели лагеря подолгу прогуливаются со своими напарниками, и после отбоя продолжаются негромкие беседы. Иной раз кто-то блаженно потянется в темноте и тихонько пробормочет: «Да, брат, бабы — это…» Но такие фривольные мысли навевает лишь весна, да и то немногим. Остальные пожимают плечами и усмехаются.
В предыдущие войны рассказы пленных изобиловали любовными похождениями. Не только с женщинами, но и с мужчинами. Непременно фигурировал какой-нибудь стройный, белокурый прапорщик. Подобные упоминания звучали и теперь, но тем все и ограничивалось. Роман не имел продолжения. Снисходительные улыбки слушателей, дружеский тычок в спину — вот и вся реакция. С уверенностью можно утверждать, что в лагерях для военнопленных мужчины гораздо меньше увлекались «нетрадиционной любовью», нежели дома, на воле, где к их услугам были женщины.
Кстати, женщины имели возможность работать в лагерях, не опасаясь за себя. Конечно, какую-нибудь миловидную сестричку провожали взглядами. Иной раз какой-либо отчаянный смельчак из «лагерной аристократии» даже делал попытку приволокнуться, но разумеется, все это нельзя было назвать любовью. К тому же «заинтересованные стороны» не понимали языка друг друга, да и свидания проходили в такой напряженной и опасной обстановке, как, должно быть, в период расцвета Венеции. Подобные любовные приключения были редкостью, один-два случая на весь лагерь, да и то среди «сытых». Прочим в массе своей было не до женщин. У пленного в сотне вещей была нехватка, и на последнем, сотом месте находились женщины. Ну а про любовь — сердечное чувство — в лагерях годами слыхом не слыхивали. Затем вдруг пошли диковинные слухи: будапештский врач и русская женщина хирург, токарь по дереву и магнитогорская работница… Это были не мимолетные связи, а самая настоящая любовь, но скорее из области легенд, чем живой реальности. О подобных фактах узнавали не от самого героя и даже не от очевидцев, а из вторых, третьих уст и так далее. Никто не мог поручиться, что это правда, но всем хотелось радоваться чужому счастью. Очень хороша была история Иштвана Добраи.
Случилось это на торфоразработках под Горьким. Именно сюда попал Добраи, молодой сержант, к тому же гусар. Родом из крестьянской семьи, он перебрался в Дебрецен и служил на железной дороге. Выучился играть на трубе и в оркестре призывников лихо наяривал марши. Все эти детали вроде бы несущественны, но кто бы ни рассказывал про Добраи, все упоминали про трубу. Пути любви неисповедимы; возможно, и существовала некая связь между трубой и любовью.
Но в Горьком Добраи выступал не как трубач, а как бригадир. Худо ль, бедно ль, а балакал по-русски и ходил в контору получать наряды на работу. В «предбаннике» сидела девушка, печатала на машинке. Добраи всегда с ней здоровался — подносил два пальца к виску на гусарский лад. Барышня на приветствия отвечала. А как-то раз дошло до того, что на прощание Добраи щелкнул каблуками и приложился к ручке… Дойдя до этого места, рассказчики многозначительно подмигивали и отмечали, что тут-то все и началось. Будем считать, что и правда все с этого началось.
Добраи был видный парень. По одной версии, плотный, коренастый, с вьющимися волосами, по другой — стройный, белокурый. Машинисточку все описывали одинаково: брюнетка, улыбчивая и пухленькая, как большинство русских женщин. Отца ее называли то майором, то генералом. Сойдемся на том, что отец девушки был майором; в конце концов майор ведь может и до генерала дослужиться.
После целования ручки Добраи стал подолгу застревать в штабе, как говорили повествователи, «зачастил туда ходить». Молодые люди подолгу разговаривали, и в результате дошло до того, что барышня без обиняков пригласила Добраи в город на танцы. Добраи готов был умыкнуть даму сердца, хотя бы и верхом на коне, по-гусарски, но, барышня предпочла явиться вместе с ним к начальнику лагеря и испросить разрешения. Начальник, молодой майор, цыкнул зубом и сказал, что такого, мол, в лагере не случалось. Не случалось, да случилось: вечером парочка отправилась в клуб на танцы.
С той поры закрепилось за ними «право»: что ни вечер вести разговоры на скамейке у лагерных ворот, а по субботам отлучаться в город на танцы. Скоро слух разнесся по всему лагерю, и любовь Добраи получила международный резонанс. Портной сшил ему цивильный костюм, сапожник — дивной красоты сапоги. Брил его самолично старший парикмахер, по его же рецепту повар сварганил помаду для волос на чистом масле. Но от помады впоследствии пришлось отказаться, потому как та прогоркла. Зато у Добраи появились целых две пары перчаток.
Любовь была пылкая, прочная, долгая — как и положено быть настоящей любви. В один прекрасный день влюбленные вновь предстали перед майором и попросили разрешения пожениться. Майор снова поцокал зубом, сослался на то, что таких прецедентов не было, и, прибегнув к испытанному способу строгих отцов, предложил повременить с женитьбой. «Вот когда окончится война…» Однако заявил, что склонен признать Добраи женихом.
На этом месте история любви Иштвана Добраи обрывается. Рассказывать конец неинтересно, всему в свое время приходит конец.
* * *
В жизни пленного нет места опьянению. Не только любовному, но и алкогольному, пьянящей радости весны, молодости, свободы. От такой сугубой трезвости Дионис наверняка зачах бы. Простому смертному также нелегко сносить житейские эмоциональные бури без расслабляющих минут опьянения. Можно терпеть, покуда думаешь, что это всего лишь переходное состояние. Переход от сна к бодрствованию, и пробуждение не всегда приятно.