Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Контекст
Я родился в Москве осенью пятидесятого года. Страна еще не совсем оправилась от недавно закончившейся страшной войны, жили довольно тяжело, но были счастливы. Еще бы: заслуженная гордость перехватывала горло, а после таких испытаний любая жизнь покажется раем. Мои бабушки, дед, родители, их многочисленные друзья — все были на позитиве, ходили толпами друг к другу в гости, отмечали бесконечные праздники, пели Вертинского и танцевали танго, а позже буги, сопровождаемые опаснейшими трюками. Пили и курили, как с цепи сорвались, искрометно, безостановочно шутили и все время ржали. Сейчас я подозреваю, что они еще что-то делали помимо этого, но тогда, будучи маленьким, я в основном находился дома и мне так казалось. Как ни странно, это эмоциональное состояние неплохо передают по большей части агитационные, конечно, но все равно замечательно сделанные советские фильмы тех лет. Хотя на улицах, особенно зимами, мне было неуютно. Еще долго после моего рождения, помню, в обледеневшем городе, в кромешной темноте под утро гудели заводы, и толпы серо-черно-коричневых горожан в нереальных разваливающихся ботинках и ботиках спешили на работу сквозь холод, снега и вьюги: на фабрики, в депо, поликлиники, милицию, закрытые НИИ, фабрики, кухни и прачечные. Потом все это как-то незаметно рассосалось.
Родившись в такой обстановке, ребенок не сомневается, что это норма, и только гораздо позже начинает постепенно понимать, что то, где он живет, ничего общего не имеет с Россией, его настоящей родиной. И оказывается, например, что поэтическая жизнь Парижа и Лондона по сравнению с петербургской дореволюционной была слегка провинциальна (Николай Гумилев так считал). Что вообще литература наша была известна и почиталась во всем мире, музыка тоже, и все декоративно-прикладное искусство, начиная от русского стекла и до мебели, ценилось везде. А оружие, а меха, а архитектура, а авто (вспомним барона Андрея Нагеля), а законодательство цен на ярмарках, например родной для нашего клана Нижегородской! А тем временем новая «прекрасная жизнь» ворвалась и набирала обороты.
И по утрам маленькие счастливцы шли в детские «садики» (ханжество процветало не меньше, чем сейчас) и школы. Меня обычно будила своим колоратурным сопрано, кормила завтраком и вела в школу моя любимая бабушка, ее звали Люба. У меня о ней исключительно добрые воспоминания. Вот, например: середина октября, Тишинка — легендарный рынок. Мне лет четырнадцать. Мы с бабушкой пришли за капустой и антоновкой, пора заквашивать. Моросит дождик. Только часов шесть, а уже стемнело. Под ногами московская слякоть. На душе как-то хорошо, у меня пока пустые сумки, их много, но мы дотащим, я же сильный. Я горжусь своей красивой бабушкой, очень ее люблю. Весь рынок забит антоновкой и капустой, мы долго, не спеша ее выбираем, привередничаем. У всех торгующих одинаковые грязные облупленные весы с уточками, темные гири, орковская одежда. Из тряпочных обрезанных грязных перчаток торчат грязные пальцы. Ими, отрезав яблоки перочинными ножичками, дают попробовать кусочек. Никто не болеет. Стоит гул, прибаутки, матерщина. Всем весело.
Уличная жизнь, как бы по контрасту, была «жестко-романтическая» — вспоминается всегда почему-то «Белая гвардия». Дома уют, а за окном мороз, темень и сугробы. Страшного вида грязные грузовики защитного цвета, троллейбусы с морозными узорами на окнах. Они не отапливались, зато на окно можно было приклеивать пятачок, предварительно подышав на него, а потом, оторвав, проверить, как в прозрачном кружочке отпечатался рельеф монетки. Ковбойские скругленные «победы», «москвичи», прозванные «хоттабычами», все одного цвета — серо-голубые, и реже шикарные чистые полированные ЗИМы и ЗИСы, всегда черные. Принято было много гудеть, и это создавало типично московский городской шум.
Дед Николай
Да, в конце пятидесятых телевизоров еще у многих не было (сейчас стало понятно, что это было несомненным плюсом), они появились лет через пять-семь. Отчетливо помню, как мы всей семьей сидели около принесенного папой ящика под названием «Темп», мучительно вглядываясь в темный малюсенький экран, пока не пришел вечно на кого-то надутый дядя Коля с первого этажа, и, о чудо, все заиграло. В те годы на маленьких чёрно-белых с голубым оттенком экранах шли для советских малышей «Старик Хоттабыч», «Тимур и его команда» и фильм с двумя шпионами — толстым и худым, косоватым, кажется «Судьба барабанщика», да еще «Тайна двух океанов», фильм у которого всю эстетику одежды как будто бы заимствовала потом Прада. На этих удивительных фильмах и росли мы, других просто не было.
Дед Николай, с повязанным вручную художническим черным галстуком в виде банта и в шапочке (как потом выяснилось, такая же была у Мастера), прослушав «Вести с полей» у голубого экрана и произнеся в сердцах неизменное и сакраментальное: «Тфу, воло…бы ети их мать-то!», брал меня сильными, безупречно ухоженными руками, сажал к себе на плечи, и мы отправлялись с ним на его уютнейшие и вместе с тем загадочные, скрипучие, пахнущие деревом и старинными книгами антресоли. Он очень обстоятельно и серьезно показывал мне, совсем еще маленькому, иллюстрации в старых потрепанных фолиантах и рассказывал про мировое искусство, про странных чудаков-художников, про самоотверженных скульпторов, чаще о Возрождении, которое очень любил, о Древней Греции, России, Египте. В этой библиотеке все сохранилось и сейчас так, как было тогда, книг только добавилось благодаря моим родителям, а позже мне. По стенам висят маленькие, вырезанные им отовсюду иллюстрации Микеланджело, Пьеро делла Франческа, Мантеньи, Фра Анджелико. Вытянутая антресоль, поручни, как на палубе, лучи солнца, проникающие через узкое, как бойница, окно, проявляют пляшущие в воздухе пылинки, низкий потолок, копии работ делла Роббиа, Донателло и Якопо делла Кверча.
В детстве я довольно много времени проводил в углу-закутке между спальней и гардеробом — так меня наказывали родители, и надо сказать, за дело. Услышав громкие голоса, дед в любое время суток буквально «ссыпается» с антресолей и, брызжа слюной, орет: «Идиоты, е… вашу мать! Не понимаете, кто у вас родился!» И сильные, с красивыми кистями руки уносят меня на свою половину. «Идиоты» бессильны — чужая территория. И вот я уже, мирно всхлипывая, рисую что-нибудь акварелью на французской бумаге голландскими кистями, а капающие слезы прихотливо усложняют нарисованное. Справедливости ради надо сказать, что иногда он бывал солидарен с родителями в вопросах моего воспитания и участливо спрашивал их: «А деревянной лопатой по голой жопе не пробовали?»
Деда не стало, когда мне исполнилось тринадцать. Это было моей первой