Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что я хочу сказать? Важно находиться в нужном месте и настойчиво позиционировать себя, создавая вещи в одном и том же ключе. Виктор Сонин просто не догнал, что он тоже принадлежит к New Pop или Post Pop — неважно, как там это называлось. И работать не покладая рук ему надо было в USA, а не в Студии Грекова.
Дина Бродская
Во дворе нашего дома на улице Щусева (теперь вернулось название Гранатный переулок, где-то тут давным-давно изготавливали гранаты) располагалась скульптурная мастерская, в которой работали три товарища: Исаак Бродский, Миша Альтшуллер и Давид Народицкий. Будучи товарищами моих родителей, они часто заходили к нам, а мы к ним. Я и один после школы любил завернуть к ним с кем-нибудь из своих одноклассников. Чай с лимоном и бутерброды с неизменными любительской колбасой и советским сыром были всегда в нашем распоряжении. Это мне, школьнику, казалось тогда нормой. Одержимый искусством Исаак работал с утра до ночи без выходных. Он был повернут на поиске совмещения брутальных форм. Как-то утром в праздничные дни мы с родителями собирались за город и зашли за Исааком, чтобы позвать его с нами. Он, в синем комбинезоне, с ног до головы в гипсе, растрепанный, с растерянно-счастливой улыбкой, открыл нам дверь. Мы вошли и с порога начали соблазнять его катером, водными лыжами, свежим воздухом и багажником рыночной еды. В центре мастерской стояла необычная по пластике фигура в гипсе. Близорукие глаза скульптора блуждали сквозь линзы очков от нас на фигуру и обратно: «Да нет, ребятки, спасибо, в другой раз с удовольствием, а сегодня я уж поработаю, настроился как-то, поезжайте, за меня отдохните». Мы уехали, и по дороге я все пытался понять, как же можно отказываться от таких предложений и променять их на сомнительное удовольствие оставаться одному в аскетичной обстановке мастерской, работая над этой странной скульптурой. Бородатая улыбающаяся физиономия Исаака Бродского и сейчас стоит у меня перед глазами. Потом я понял его, и, наверное, лучше, чем это было необходимо.
Дусик, так все звали Давида Народицкого, был скульптором, который умел жить. Красивый, внешне он напоминал актера Михаила Козакова, плохиша из старого фильма про Ихтиандра, но с волосами. Всегда загорелый, с хорошей фигурой, в белых костюмах и шейных платках, с новой красивой натурщицей под ручку, он шел по переулку либо обедать в Дом архитектора, который располагался недалеко от нас, либо возвращался, уже отобедав. «О, Александр, какая встреча! — восклицал он, невзирая на мой возраст. — Зайди, старик, покажу тебе свои новые работы». И когда я заходил, видел на его аккуратной территории (у товарищей были проведены границы) на хороших деревянных станках несколько очень качественно сделанных мраморных ню метра по два. Охапка сирени в ведре на полу. Это вызывало уважение, и, наверное, было смешно со стороны наблюдать, как какой-то шплинт в школьной форме хвалит белоснежного, с белоснежной идеально подстриженной бородкой плейбоя.
Миша Альтшуллер внешне был самым серьезным из них. Творческих работ его я не запомнил. «Давид, мой руки после сортира, у нас общая глина!» — с намеренно подчеркнутым одесским акцентом кричал дядя Миша дяде Дусику. Старшие говорили, что, когда ему исполнилось сорок, Альтшуллер вдруг начал хвататься за сердце и замирать, прислушиваясь. Он очень боялся за свое здоровье и прожил дольше своих партнеров, уехав к детям в США.
У Исаака была дочка. Дина вызывала неоднозначные пересуды в скульптурной среде Москвы. Имя это так часто упоминалось, что я, не зная Дину лично, уже ее недолюбливал. Познакомились мы в подвальной мастерской на Новослободской у Юрия Тура. Скульптор Тур, альпинист, мастер спорта международного класса, преподавал в Строгановке рисунок и подрабатывал тем, что готовил абитуриентов для поступления в художественные вузы. Уникален Юрий Аврамович был тем, что учил скульптурному рисунку, конструктивному, а не иллюзорному. Таких мастеров я в жизни больше не встречал. Светловолосый и светлоглазый, с ликом царя Агамемнона, смешанным с бурделевским «красноречием», всегда в черном костюме и белоснежной рубашке с золотыми запонками с агатом, слегка выпивший, он подсаживался к ученику, брал у того карандаш и ластик и на свободном месте блестяще рисовал фрагмент этого рисунка. Таинство усиливалось рассуждениями и комментариями, которые произносились всегда тихим, подчеркнуто ласковым голосом. Одно удовольствие было учиться у такого мастера: все сразу становилось понятным и пример того, как это делается, был перед глазами. Мой будущий друг Юра Орехов и моя будущая настоящая первая любовь Дина Бродская, жившие в соседних домах на улице Усиевича, готовились у него поступать в Строгановку, а я просто учился, так как мне поступать было рано — в ШРМ была одиннадцатилетка. Динка поражала библейской красотой и отвязностью одежды. Я, всю дорогу с разбитой после тренировок у Сегаловича рожей и скорее напоминающий своим видом урлу (теперь это гопники), понимал, что мне там ловить нечего. Прошла московская слякотная осень с дождями, мокрым снегом и заморозками, началась суровая зима 1966 года. Стемнело рано, еще по дороге к Туру. Отрисовав с Диной и Юрой обычные четыре часа, мы прихватили натурщицу, дошли вместе до метро «Новослободская», попрощались и поехали в разные стороны. Попав с мороза в уют квартиры и не успев переодеться, я услышал телефонный звонок. Я подошел, трубка говорила Динкиным голосом: «Привет, доехал? Что будешь делать? Может, пойдем погуляем?» Бабушка и мама, которые были в это время дома, подумали, что я сошел с ума. Завертевшись на месте, попросив у них денег и пробкой вылетев из дома, я бежал опять к метро. Шестнадцатилетними мы грохнулись с ней в еще незнакомый нам океан любви, с загадочными чувствами и огоньками на горизонте, глубокими переживаниями и надеждами. Спасибо тебе, Динка, ты удивительная, просто чума. Молниеносно изменилось внутреннее отношение к себе. Если такая красивая и неординарная девушка у тебя, то ты хо-хо. Московско-судакская любовь (лето мы всей шоблой проводили в Крыму), изобилующая всякого рода «подвигами», длилась долго — лет пять. Всеобщие ожидания узаконивания наших отношений меня раздражали. Из-за какой-то вредности я тянул резину, не хотелось делать того, что очевидно было для всех окружающих. А Дине все было