Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Об этом тоже надо было рассказать?»
Подступы к Лысой горе были изрыты оврагами. У самого подножья — густые заросли орешника. Серые, с редкими вкраплинами желтого, издали они походили на отмытую и разложенную для просушки овечью шерсть — из такой шерсти крутила пряжу вся их улица, и мама крутила, вязала носки и варежки, меняла их на продукты.
Удивляясь, что она не замечает этого сходства, он дернул за край синего драпового пальто. Мать шлепнула его по руке и тут же, обняв, привлекла к себе.
«Не надо, сыночек, не надо…» — сказала чужим, тревожным, будто надтреснутым голосом и еще крепче прижала к себе его голову.
В этот момент (а может, это сейчас кажется, что в этот, а на самом деле чуть позже, минуту или две спустя) краем глаза он заметил чье-то стремительное, взрывающее общую неподвижность движение — сбоку, слева, — заметил и силой вырвался из материнских рук…
…Ушел от ее надежного тепла, знакомого, неповторимо родного запаха ее пальто и волос (позже, годы спустя, он часто просыпался среди ночи, разбуженный этим запахом, этим неостывающим теплом, просыпался в липком поту и судорожно цеплялся за настоящее, чтобы не унесло, не смыло, не утащило туда, к платформе, к губной гармошке, к механическому перестуку колес)…
…Вырвался и угадал взглядом спину в черной стеганой телогрейке. Светловолосый парень…
«Возможно, ему тоже было шестнадцать?»
…оттолкнувшись от борта, прыгнул вниз («Зачем? Мама же сказала, что их скоро отпустят, и старик — дряхлый старик, что сидит рядом, закутавшись в пуховый женский платок, — подтвердил: «Скоро, сынок, скоро»), прыгнул, ненадолго исчез из поля зрения и снова появился — на этот раз в стороне от полотна железной дороги. Поднялся с земли, побежал, прихрамывая, срезая угол, через поле — к редкой, сплошь из голых древесных стволов, рощице, и полы его телогрейки бились за спиной, как подрезанные птичьи крылья.
Звук губной гармошки оборвался. Совсем близко, с подножки, грохнул выстрел, за ним вразнобой еще и еще. Потом откуда-то сзади («Из вагона, в котором немцы?») — автоматная очередь, сухая и длинная.
Парень упал. Крутнулся волчком.
Мать изо всех сил прижала его к себе, закрыла глаза ладонью, но, вырываясь, выныривая из-под ее руки, он видел: по парню продолжали стрелять — рядом с телогрейкой фонтанчиками взлетала пыль. Платформа катилась дальше, и неподвижный серый холмик, теряя сходство с человеческой фигурой, вскоре окончательно слился с ровной поверхностью земли…
«Что было дальше?»
«Состав отвезли на одиннадцатый километр, начали выгрузку с платформы.»
«Люди знали, что их ждет?»
«Знали.»
«Кто стоял в оцеплении?»
«Немцы с овчарками, полицаи. Машина еще подъехала легковая. Штабная, видно.»
«Помните кого-нибудь в лицо?»
Помнит ли? Парень, пытавшийся бежать, старик в платке — то немногое, что застряло в памяти.
Нет, вот еще… Одного из оцепления. Запомнил. Навсегда. До смертного часа.
Светлый, почти белый чуб из-под каракулевой кубанки, карие навыкате глаза, повязка выше локтя. Улыбался щербатым ртом, подмигивал даже:
«Иди, иди, чернявый, не бойсь, там не страшно.»
И старику-соседу, неуклюже перевалившемуся через борт платформы, помог подняться:
«Что ж ты, дед, так и без ног остаться можно.»
Потом, у рва…
«Об этом тоже надо было рассказать? Или пожалеть мальчишку? Ведь его отец был там, был там, был там — с карабином наперевес, в оцеплении — следствие доказало, что был, есть десятки свидетелей…»
…Потом, у рва, когда началась паника, и люди бросились врассыпную, когда спустили с поводков собак, и они кинулись за убегавшими, валя их на землю, скаля влажные клыки, роняя слюну, подминали под себя человеческие тела, когда женщины сбились в одну роящуюся кучу, и над толпой повис тысячеголосый вопль отчаяния, — тогда, намертво вцепившись в руку матери, он видел, как тот, с чубом, в каракулевой кубанке, силком тащил людей в сторону, срывая с них одежду, подталкивал ко рву и отбегал назад, чтоб не задело пулей…
Помнит ли он лицо, узнает ли? Какая разница? Важно, что Гаврилов был там, был там, был там! Был и до сих пор не ответил за это…
Коридор, окно с просветом на улицу, синяя стена, редкая, больничного цвета решетка.
«Какими группами вас подводили к месту расстрела?»
«По пятнадцать — двадцать человек.»
Следователь слушает, записывает его слова в линованный бланк протокола.
«Детей отдельно?»
«Нет, со всеми вместе.»
(«Неужели все это нужно? Сегодня нужно?»)
«А вас с матерью?»
«Мы были в предпоследней группе…»
Кажется, в предпоследней. За ними оставалась горстка. И еще отдельная команда с лопатами. Остальные уже там, внизу. А сбоку, среди брошенной в беспорядке одежды, поверх ботинок, рубашек, комбинаций — знакомое пальто, платье в горошек и малиновый шарф.
«Та-тах. Та-та-тах» — хлопают карабины.
«Та-тах. Та-та-тах» — вздрагивает в отогревшихся руках немца пулемет.
Упала, ужаленная свинцом, мать, дернулась, рухнула вниз, в предсмертном непроизвольном рывке увлекая за собой сына. Навстречу смерти? Жизни?..
Последнее, что он видел, прежде чем отключилось сознание, — ствол винтовки и мутную, похожую снизу на гнома-переростка, фигуру полицая… У него лицо Гаврилова?
Да, у него лицо Гаврилова!
То есть, кажется, его лицо. Могло быть его лицо…
«Ведь он был там, мальчик, был там, был там…»
4.Вечером, накануне опознания. Кароянов вышел из дверей прокуратуры. На углу остановился, прикидывая, куда повернуть, чтобы коротким путем попасть к гостинице. Закурил, прикрывая огонек ладонями. Жадно затянулся. Сзади окликнули. По фамилии.
«Товарищ Кароянов, простите, можно с вами поговорить? Выслушайте меня, пожалуйста.»
Щуплый паренек в застегнутой на молнию курточке. Неуверенно подошел ближе. Еще раз поздоровался. Путаясь, запинаясь на каждом слове, стал говорить что-то о матери, о сестре, потом о Гаврилове, называя его по имени и отчеству.
Кароянов растерянно слушал, стараясь уловить смысл, и ничего не понимал.
Только что, в просмотровом зале, он видел фильм, видел франтоватых