Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
Потемкин был слишком умен и опытен, чтобы не оценить справедливость и весомость аргументов Осея Исааковича. Он не счел нужным пускаться с ним в дальнейшие рассуждения по поводу еврейского вопроса. Ведь все равно нельзя обещать еврею, что он выхлопочет какие-то послабления. За кого ему тут прежде всего вступиться? За измученную русскую армию или за права евреев в Белоруссии? Из-за того что он постоянно заступался за «инородцев», его престиж в Петербурге и так уже упал… Объяснять это прямо сейчас ему не хотелось. Это еще больше расширило бы пропасть между армией и ее умелыми поставщиками. Поэтому он попытался избавиться от серьезной сути этого разговора и полушутя сказал:
— Ах, майн херц, Осей Исаакович, ты слишком много на себя берешь. Не только себя самого, своих детей и близких ты хочешь защитить, но и весь свой народ. Вот тебе мое слово: уже время, чтобы ты… Ах, я тебе однажды говорил. Ты бы отделался раз и навсегда от всех своих забот… Ты меня понял?
— Нет, ваше сиятельство! — сдержанно ответил реб Йегошуа Цейтлин. Он очень хорошо знал, что имелось в виду, но сделал вид, что не понимает.
Потемкин покачал своей головой в роскошном парике, словно говоря: «Нет, ты знаешь»… Тем не менее он заговорил не напрямую, а околичностями:
— Ах, в конце концов, Осей Исаакович, это же одно и то же: что у вас Песах, то у нас — Пасха; что у нас Масленица, то у вас, скажем, Маккавеи…
— Креститься… — тихо истолковал его слова реб Йегошуа Цейтлин.
— Креститься! Сразу ты говоришь «креститься»… Это просто форма такая. Побрызгают водой… Честное слово!
Реб Йегошуа Цейтлин даже в лице не изменился. Он был уже знаком с сугубо приземленным отношением Потемкина к религии и ко всему, что с ней связано. Он только с любопытством посмотрел на иноверца, который при всем своем уме и свободомыслии все-таки оказывается глупым и ограниченным, когда приходится выступать в роли миссионера. Он может общаться с евреем много лет, может, как говорят русские, «съесть с ним пуд соли», но все равно никогда его не поймет. Это был типичный иноверец-карьерист, для которого перейти из одного варианта христианства в другой ради карьеры — все равно что рубаху сменить. Какая разница: католицизм, православие, протестантизм? Один и тот же крест! Но иноверец не знает, какая пропасть отделяет еврея от христианина. Начиная с таких мелочей, как то, что христиане едят мясо с кровью. А евреи не будут есть даже яйцо, в котором есть капля крови…
Спорить было незачем. Поэтому реб Йегошуа Цейтлин сразу принял тот же самый шутливый тон, что и его высокопоставленный покровитель. Вежливо, но в то же время игриво он перебросил мяч обратно:
— Ваша светлость… Григорий Александрович, точно так же, как натянуть мундир генерала на абы кого еще не значит сделать его фельдмаршалом, так и обрызгать еврея святой водой еще не значит…
Это был великолепный намек на противоборство Зубова и Потемкина при дворе императрицы. Точнее, в ее будуаре. Потемкин сразу же оценил это пренебрежительное «абы кого», поняв, кто имеется в виду, и поспешил спрятать скабрезную улыбочку под своим длинным острым носом, в который сунул новую понюшку табаку:
— Ах, душа моя, майн херц! Я просто пошутил. Я хорошо знаю, что вы «народ жестоковыйный». Об этом в еще Святом Писании сказано… Вы самые лучшие и самые точные в выполнении договоров поставщики всех товаров на свете, кроме одного: религии. Тут вы уж слишком дороги — и товар, и не товар одновременно…
Потемкин задумчиво стряхнул крошки нюхательного табака с камзола, поднялся, скривившись от боли в боку, и, заложив руки за спину, прошелся по большому розовому залу. Потом остановился и некоторое время стоял напротив большого портрета императрицы. Бледный дневной свет бил ему прямо в лицо, смывая розовый отблеск с обоев и с мебели, обитой цветастой тканью. Этот свет углубил напудренные морщины, подчеркнул мешки под большими карими глазами. Реб Йегошуа Цейтлин не сводил с него глаз. Теперь он отчетливо увидел мрачную пепельно-серую тень на отвисших щеках своего защитника. По хребту реб Йегошуа Цейтлина пробежал холодок…
И Потемкин, словно почувствовав это, стремительно повернулся, сверкнув всеми бриллиантами своих перстней и лацканов камзола, и сказал:
— Да, теперь у них в Петербурге пошла другая политика. У них теперь только одно дело и один разговор: слишком много инородцев! Каждый мелкий чиновник французского происхождения вырастает в их глазах до самодержца, а из каждого еврейского подрядчика они делают целую сотню подрядчиков… Вот, проглатывать чужие страны они хотят. Днестра им уже мало, они хотят и Прут тоже. Быстрее, быстрее! Я, по их мнению, слишком медлителен. Они думают, что с захватом новых областей все уже закончено. Но просто проглотить их — мало. Главное — переварить эти области! А переварить их невозможно, устраивая новую войну прежде, чем уже начатая война закончилась. Надо пойти им навстречу, надо нянчиться с чужими крикунами, примириться со странными обычаями. Необходимо найти самых способных управляющих и велеть им подумать десять раз, прежде чем поднять бич, и десять раз поднять бич, прежде чем один раз опустить его. Чем жирнее трапеза, тем дольше надо ее переваривать. Чем более чужд новый народ, тем дружелюбнее необходимо с ним быть. Иначе от всего проглоченного получают боль в сердце и несварение желудка. Вот что!
Как нитка следует за иголкой, так и реб Йегошуа Цейтлин следовал взглядом за каждым движением Потемкина, за цветными отблесками драгоценных камней на его опухших пальцах. Он любил встречаться с Потемкиным, когда сознание светлейшего князя пробуждалось от грубых мыслей и желаний этого мира, когда солдат уступал в нем место мечтателю, а карьерист — прирожденному государственному мужу. Сейчас это впечатление портили только