Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре после того я завел знакомство, сам не понимая, как это вышло, с дочерью одной вдовы-католички. Это привлекло в округе некоторое внимание к нам, даром что я лишь раза два с нею прошелся, однажды выпил с нею рюмочку вина и т.п., все это без особых намерений, а главное — безо всякой особенной любви. Моему отцу стали нашептывать, что я собираюсь принять католичество, а матери Марианхен — что дочка переходит к реформатам, тогда как у нас — ни у меня, ни у нее — и в мыслях ничего церковного не было, а тем более, — чтобы поменять веру.
Бедняжка действительно подверглась из-за всего этого чему-то вроде тайной инквизиции, устроенной ей церковью и мирянами. Она рассказывала мне все подробности и была от страха Божьего ни жива, ни мертва. Я же в душе потешался над этой дурацкой вознею. Тем серьезнее воспринял все это мой отец и, проэкзаменовав меня доброжелательно, но строго, взял с меня слово, что я буду твердо, до гроба, стоять на своем вероисповедании, как Лютер или как вождь нашей земли Цвингли.[234]
У Марианхен дело приняло оборот, еще более серьезный, чем я мог подумать. Эта добрая девушка влюбилась в меня, как котенок, и часто омывала меня своими горькими слезами. Наверное, глупышка готова была бежать со мной хоть на край света, и как ни крепка была в ее сердце вера матери, я склонен думать, что я перевесил бы эту веру на чаше весов. Впрочем, жалость к ней была бы для меня при этом, пожалуй, важнее, чем всякая любовь. И все же, обдумав дело хорошенько, я решил с ним постепенно покончить — да так и поступил. Пусть упадет слеза сострадания на могилку бедной девушки! Быстро стала она угасать и через несколько месяцев скончалась в вешнем цвете нежной своей юности. Господи, прости мне тяжкое мое прегрешение, если есть на мне вина в сей смерти. И разве я мог бы скрывать это от самого себя!
LXI
ТЕПЕРЬ, КАЖЕТСЯ, ПОШЛИ ДЕЛА СЕРЬЕЗНЫЕ
Продолжая заниматься своей селитрою, увидал я однажды девушку с лицом амазонки,[235] шедшую мимо. Она очень приглянулась мне, старому пруссаку, а вскоре я заприметил ее и в церкви. Я стал, сперва осторожно и потихоньку, разузнавать о ней, и то, что выяснилось, было для меня довольно подходящим, разве что если исключить один важный пункт, а именно, что она слыла большой злючкой, хотя и не в дурном смысле. И еще поговаривали, будто у нее уже завелся ухажер. Несмотря на все это, я подумал: «Эх, попытка — не пытка!»
Я постарался сблизиться с ней и завести знакомство. Кончилось это тем, что в Эггберге,[236] где жила моя Дульсинея,[237] купил я себе небольшой участок селитряной почвы и хлев ее папаши, ради нее — по слишком дорогой цене. Это были почти выброшенные на ветер деньги. Уже во время этой сделки я приметил, что ей нравится всем заправлять и командовать, но делала она это с умом, что было мне, в общем-то, приятно.
Теперь у меня имелся повод ежедневно видеть ее, но я еще долго не открывал своих намерений, говоря себе: «Изучим-ка ее сперва получше». И той ее злости, о которой люди мне все уши прожужжали, я в ней не находил. Однако душа девицы на выданье — полные потемки! Как бы то ни было, я забегал к ней все чаще и чаще. В конце концов выложил ей все начистоту и вскоре был извещен, что мое предложение для нее не новость. И все же она продолжала сомневаться, собираясь, по всей вероятности, устроить мне долговременную проверку.
«Хочешь проверить — проверяй!» — решил я, а сам переходил со своим селитряным скарбом с места на место и заводил знакомство с разными другими девицами, которые, по правде говоря, нравились мне даже больше. Тем не менее ни одна из них, пожалуй, не подходила мне так удачно, как эта, — что я наконец уразумел или, может быть, мой добрый гений внушил мне, что не гоже следовать одной лишь чувственности. Однако стоило мне только увидеться со своей красоткою, как у нас тут же начинался спор или обмен словечками, из чего легко можно было заключить, что наши души настроены отнюдь не одинаково. Но даже и такая дисгармония не отвращала меня, и я все больше укреплялся в мысли, что эта женщина сможет принести мне пользу, как больному — лекарство.
Как-то раз она высказалась в том смысле, что ей совсем не нравится мое вонючее ремесло селитровара, которое мне и самому претило. Поэтому она посоветовала мне начать понемногу приторговывать хлопковой пряжей, как делал ее свояк В., у которого это неплохо получалось. Совет показался мне в общем разумным. Но где взять денег? — таков был мой первый и единственный вопрос. Она сама была готова меня ссудить, но этого было мало. Я обратился к отцу. Тот также не имел ничего против и обещал мне сто флоринов, которые надо было еще получить у матушки.
Около этого времени я опасно заболел; глубоко в горле образовался у меня такой нарыв, что я едва не лишился жизни. Кончилось тем, что почтенные доктора Меттлеры, отец и сын,[238] вскрыли его каким-то изогнутым инструментом так ловко, что в тот же самый миг я вновь обрел способность глотать и говорить.
1758 год
С марта следующего года я действительно начал скупать хлопковую пряжу. Тогда еще мне приходилось верить прядильщикам на слово, и получалось, что пробные порции обходились мне слишком дорого.[239] Со своею пряжей, 5-го апреля, я отправился в первый раз в Санкт-Галлен, и мне удалось сбыть ее с некоторой выгодой. Тогда я закупил у господина Генриха Гартмана[240] семьдесят шесть фунтов[241] хлопка по два флорина за фунт и стал по всей форме торговцем пряжей, возомнив об этом грошовом промысле Бог знает что.
Около года я продолжал еще попутно заниматься селитрой. А поскольку наличности было у меня немного, я старался пускать ее в оборот почаще и хаживал для этого в Санкт-Галлен, обделывая дела как будто неплохо. Однако всей прибыли