Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По ночам, в постели у окна на бульвар, я бился в тысяче агоний двадцатиоднолетки от ужаса всего этого мира.
Когда я пошел, и устроился через профсоюз на п/х «Джордж Уимз», и увидел рисунки трех самолетов у него на трубе у причалов в Бруклине, что означало – они сбили в Атлантике три самолета, – мне стало так же…
Когда тебе двадцать один, ты бежишь к своей девушке. Я побежал в студгородок Коламбии искать Джонни, догнал ее в Эзбери-Парке, где она жила летом у бабушки, она повесила мне на уши серьги, и когда мы пошли на пески на целый день в толпе, кучка девчонок сказала: «Это что, цыган?» Но это такой цыган, который не пожирает других по ходу дела.
«Сяду на судно и вернусь где-то в октябре, и мы станем жить вместе в квартирке в Нью-Йорке, прямо в студгородке, с твоей подругой Джун».
«Крыса ты, но я тебя люблю».
«Кому какое дело?»
Собираю шмотки где-то через неделю уйти в рейс, на квартире у моих родителей в Озон-Парке, ни с того ни с сего в 8 утра стучат в дверь, и на пороге Большой Дылда. «Пошли, мальчонка, давай выйдем и накиряемся, да в лошадок поиграем».
«Для начала есть бар прямо через дорогу. А что до лошадок, Дылда, давай подождем, пока мой Па домой с работы вернется в полдень, он любит на Ямайку ходить». Как мы и поступили. Я, Большой Дылда и Па пошли на Ямайку, и в первом заезде Дылда втайне поставил двадцатку на победителя, на фаворита, а Па – пятерку на какую-то собаку, которую всю ночь накануне вычислял по картам заездов в «Утреннем телеграфе». Оба продулись. У Дылды в заднем кармане имелась пинта виски, у меня тоже. Время тогда было военное, миллионом всяких штук можно было заняться. Моему Па Дылда просто как родной полюбился. Е-богу, после скачек мы вдарили по Нью-Йорку, на поезде, который ходит обратно на Вокзал Пенн, а там вышли и жахнули по Бауэри. Салуны с опилками и громогласные здоровые толстые тетки в «Причудах Сэмми на Бауэри», распевали «Мою деваху Сэл», а одна старушка Буксирщица Энни даже уселась на могучие толстые колени к Па и сказала, что он симпатичный ребятенок и купи-ка мне пивка. Па вернулся домой изможденный, а я отправился с Дылдой в ночь… Он в итоге, последний раз, когда я его вообще видел, уронив голову в руки, выл громко и грустно «О я больной, больной я!» и втыкался в фонарные столбы возле порта у Союза моряков. Все по переулкам разбегались и прятались, когда видели, что он так держится, здоровенные 6 футов 5 дюймов и 200 фунтов мышц и костей. Из Союза моряков в ту пору строили Церковь Моряков, под водительством Преподобного Нордгрена, с которым я много лет спустя познакомился на пенсии во Флориде, но не по Дылде было в церковь ходить. Куда он вообще ходил, мне никогда уже не узнать. Последнее я о нем слышал, он клеймил коров в Восточном Техасе, вероятно, неправда. Где-то он сегодня вечером? А я где? Где ты?
Потому что когда я увидел лицо своего любимого покойного кота Тимми в Небесах и услышал, как он мяучит, как раньше, бывало, тихим голоском своим, меня удивило осознанием, что он даже еще не родился, когда шла Вторая мировая война, и стало быть, в данный момент, как и мертв он быть может? Поэтому лишь привидение в молекулярной форме, недолго, преследует наши души подобьями Божеского совершенства, в случае Тимми совершенство было, когда он сидел львом на кухонном столе, лапы прямо вперед, голова ровная и щекастая, а несовершенство Божье – когда он умирал, и спинка его была скелетным пробегом ребер и спинных суставов, а шерстка вылезала, и глаза смотрели на меня: «Может, я тебя и любил, может, я и сейчас тебя люблю, но уже слишком поздно…» Паскаль говорит это лучше меня, говоря: «ЧТО ПОЧЕРПНЕМ МЫ ИЗ ВСЕЙ НАШЕЙ ТЬМЫ, ЕСЛИ НЕ УБЕЖДЕННОСТЬ В СОБСТВЕННОЙ НЕДОСТОЙНОСТИ?»[44]И добавляет он, дабы показать правильную тропку:
«В Природе есть совершенства, кои являют, что Она есть образ Божий»[45]– Тимми сидит львом, Большой Дылда в расцвете сил, я в беззаботной своей юности 1943 года, ты, все – «и несовершенства» – наш тлен и упадок, у всех нас – «заверить нас, что Она есть не более чем образ Его». Я в это вот верю.
От «Бог Умер» всем стало тошно внутри, потому что все они знают, что я только что сказал, и Паскаль сказал, а Пасхаль значит Воскресение.
Поразительные семь часов, тем жарким днем в конце июня 1943-го, когда я истекал потоками через рубашку, притиснутый к сотням людей в подземке, по пути в центр города за моим назначением в Национальный морской союз, матерясь (потому что жару я терпеть не могу вообще, у меня кровь густая и жаркая, как патока), а потом, семь часов спустя, я стою вахтенным на баке в ветреном темном море под звездами в большом бушлате, а мы огибаем Нантакет и держим курс в Англию, ух.
То был вышеупомянутый п/х «Джордж Уимз», я на него устроился обычным матросом с вахтой с четырех до восьми, первая моя работа в палубной команде. Пришлось учиться у других ребят, как подбирать те канаты в кулак толщиной и обматывать их вокруг здоровенных хнехтов, пока другой парень за паровой лебедкой накручивал эти кабельные канаты на большую катушку, как твоя спальня большую, или как кровать в ней, и вся эта канитель со спуском спасательных шлюпок, с учебными тревогами и всем остальным в любой момент без предупреждения. Все это для меня китайская грамота. Боцман сказал, что глупее меня палубного матроса никогда на свет не рождалось.
«Особенно, – говорит он, – в девять часов вечера, за час до отхода, он жалуется, что в Гавани Нью-Йорка слишком жарко, вылезает на палубу полуюта и ныряет с нее, сколько там футов? Прямо в портовые воды, впотьмах? Почем ему знать, что там большой доски нет или еще что не плавает, лучше всего – с гвоздями, чтоб в башке побольше дырок стало? А потом по вант-трапу забирается весь мокрый так, что течет, и рассчитывает, что вахта решит, будто он обычный хрен с горы, который просто спрыгнул поплавать и остудиться… откуда им знать, что ты не германский шпион, бестолочь?»
«Жарко ж было».
«Я тебе покажу жарко. И мало того, – жалуется он потом, – этот парень никогда никому ничего не говорит, а просто лежит на шконке своей, читает, ты прикинь, ЧИТАЕТ… Но пацан же мог напороться на что-то в этой воде, впотьмах-то, а палуба там у нас очень высокая».
«Мы так в Новой Шотландии делали с „Дорчестера“ днем».
«Ну да, когда видно, что вода внизу чистая».
Мало того, судно везет 500-фунтовые бомбы во всех своих трюмах, под динамитным флагом, красным, идет в Ливерпул.
Поднять динамитный флаг – это предупреждение всем, включая буксиры, чтоб не сильно в нас тыкались. Если нас подобьет торпедой, мы все взлетим на воздух гигантской массой шрапнели, людей, кастрюль, боцманов, книжек, коек, всех дел. Сегодня не могу уже представить, как мне, к черту, так хорошо удавалось спать.
Но вот пожалста, через семь часов после того, как я матерился и потел в человеческой подземке в июньской жаре Манхэттена, ах, ух ты, холодные ветра, снова Атлантика, ночь, звезды, я оборачиваюсь и смотрю на мостик за спиной: маленький синий тусклый огонек показывает, где рулевой матрос держит штурвал, поглядывая на компас, где первый помощник или капитан стоит и думает или смотрит в бинокль во тьму, по оба борта от нас видны другие суда, пыхтят дымом, это большой конвой А-Номер-Один.