Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом Большой Дылда говорит: «Ух, был я как-то раз в Атланте, Джорджия, и видел там эту девку из бурлеска, она представление свое отыграла и после пошла в бар на угол, пивка хлебнуть и виски, и заходит она туда такая, выпить себе заказывает, а я ее шлеп по крупу и говорю: „Хорошая девочка“».
«Она взъелась?»
«Еще как! Но мне нормально тогда с рук сошло».
«А еще что было?»
«Я когда совсем молоденький мальчишка был, мама пирог на окно выставляла в Растоне, Луизиана, а мимо сезонник проходил и спрашивал, можно ли ему кусочек. Мама говорила, валяй. Я у мамы спрашиваю: „Ма, а можно я когда-нибудь стану бродягой?“ А она мне: „Это не про Хоумзов ремесло“. Но я ее совета не послушался и пошел бродяжить просто от любви к бродяжничеству, а все тот пирог меня на мысль навел».
«Пироговая Наводка».
«Чего?»
«Дылда, ты когда-нибудь калечил кого-нибудь?»
«Нет, сударь, мальчонка, только легавого того на сортировке в Шайенне».
«А работал ты где?»
«На нефтеразработках Восточного Техаса, мальчонка, лошадей еще там полудиких объезжал, ковбоем был, нефтяником, сезонником, на буксире работал в Гавани Нью-Йорка и моряком».
«Палубным?»
«Каким еще, мальчонка, думаешь, стану я по мышине ошиваться, лоб платочком обвязав?»
«Ну и что теперь будем делать, Дылда?»
«Язык только не распускай, завтра себе раздобудем ножиков от масла на ночном ужине и в тумбочки себе заховаем, а потом ими можно замки взламывать… Слыхал, товарняки там – дрянь всякую возят на эту базу Флота? Вскроем замки и уйдем в одних пижамах, вскочим на товарняк до самого стога, про который я тебе рассказывал в Балтиморе, а оттуда в Монтану, Бьютт, и напьемся там с Миссиссиппским Джином… Тем временем, – говорит он, – ты пожуй табачку-то и мне про ся чёнть расскажи».
«Ну, Дылда, я не такой цветистый, как ты, но кой-чего тоже повидал… вроде того раза в Вашингтоне, когда я пиписькой своей Белому дому махал, или в Сидни, Новая Шотландия, когда мы целую будку в бухту столкнули, или в Лоуэлле, Масс., когда один парень пытался кокнуть моего польского другана об машину целым градом убийственных ударов, я ему говорю, хватит, а он мне: „Чё?“ Я говорю: „Прекращай давай!“ – „А ты кто такой?“ – „Ёпить тебя, чувак“, – и его папаше пришлось меня с него стаскивать, а он натурально пытался несчастного пацана того прикончить».
«Аг-га, ты парнишка-то крепенький, да только прикинь умишком своим, ежели угодно, что я с тобой могу сделать вот этим вот кулаком?»
«Ссушь, Джек Демпси, который пиёт, не стоит, а?»
«Но мой корешок польский жив», – сказал я, глядя Большому Дылде прямо в глаза, и он понял, о чем я. (Тот случай я не вбрасывал в первых главах всего этого психушечного романа.)
Дылде я понравился, и мне понравился Дылда, мы оба с ним крепыши были и живчики, независимые и свободомыслящие, и Флот, мне кажется, это как бы ценил, а почему – увидишь потом.
Однажды днем я курил чинарик под кроватью в дальнем конце палаты, как вдруг дверь открывает сам хренблинский адмирал и вводит двух человек. Чинарик я забычковал и выполз украдкой весь такой учтивый. То были Леонид Кински и Аким Тамирофф, голливудские актеры, пришли увеселять веселящихся психов психушки. Но было странно. Я на самом деле грешил, что они видели, как я курю, но нет, просто совпало, Большой Дылда дремал, депрессивный маньяк дремал, волосатый чувак тоже дремал, негр пытался срастить себе, с кем в картишки перекинуться, а тот парень, что себя в голову подстрелил, мрачно сидел в кресле-каталке с повязкой на голове. Я подхожу прямо к Акиму Тамироффу и говорю ему: «Вы были чудесны в „Генерал умер на рассвете“».
«О спасыпо».
«А вы, месье Кински, как обстоят дела в Коммунистической партии?»
«О, хокей?»
«Простите, но, мистер Тамирофф, вы были чудесны не только в „Генерал умер на рассвете“, но и в „По ком звонит колокол“, а еще в роли того франко-канадского индейского меткача у Де Милля, знаете ли, в картине Сесила про Северо-Запад…»
«Спасыпо». Они сами веселились больше нас. Не знаю, что они вообще там делали? Дурь какайта.
Затем сюда приезжает мой па, отец Эмиль А. Дулуоз, толстый, сигарой пыхает, адмиралов по сторонам расталкивает, подходит к моему одру и орет: «Молодец мальчишка, скажи этому чертову Рузевелту и его жене-уродине, куда им пойти! Все сплошь кучка коммунистов. Немцы не врагами нам должны быть, а Союзниками. Это война за Марксистских Коммунистических евреев, и ты – жертва всего этого заговора. Будь я постарше, я бы вступил в НМС и поплыл с тобой, и на дно бы пошел, и под бомбы, плевать, я потомок великих мореходов. Ты скажи этим отмиралам пустоголовым, что на самом деле – стукачье тут правительственное, – что отец тебе сказал: ты правое дело делаешь», – и с такими словами, будучи услышанным помянутыми адмиралами, с топотом вылетел прочь, дымя сигарой, и сел на поезд обратно в Лоуэлл.
Потом приходит Сабби в мундире Сухопутных Сил США, грустный, весь идеалист, уже под бобрик, но еще грезливый, пытается вразумить меня: «Я вспомнил, Джек, я сохранил веру», – но мой чокнутый маниакальный депресняк из Западной Виргинии пихает его в угол и хватает за его рядовые рукава и орет: «Уобашское ядро», – и глаза у бедняги Сабби застилает слезами, и он на меня смотрит и говорит: «Я сюда приехал с тобой поговорить, у меня всего двадцать минут, что за дом страданий, что теперь-то?»
Я говорю: «Пошли в туалет». Западная Виргиния идет за нами, оря, то был один из его хороших дней. Я сказал: «Сабби, ты не переживай, с пацаном все в норме, у всех все хорошо… А кроме того, – добавил я, – ни мне, ни тебе сказать нечего… Кроме как, наверно, того раза, когда неполная средняя Бартлетта горела и поезд нес меня обратно в Нью-Йоркский подгот, а ты бежал рядом, помнишь? в метель и пел „Мы с тобой еще увидимся“… а?»
И то был последний раз, когда мы увиделись с Сабби. Его после этого смертельно ранило на береговом плацдарме Анцио. Он был армейским санитаром.
Анцио: то была, как мы нынче говорим, продрочка Чёрчилла. Как можно заставлять кучку народу ждать на берегу под огнем с позиций, защищенных холмами? Прямо по ним. И после Марку Кларку хватает наглости идти маршем на Рим, когда любой в здравом уме понимал, что идти ему надо было к Адриатике и рассекать немцев напополам? Нет же, он хотел увенчаться лаврами в Риме. Вот мой лавровый венок: будь он проклят и за погибших в Салерно.
Но военные беды нельзя отдать под трибунал.
Эту последнюю фразу я добавил не потому, что ссу, а потому, что генерал может уследить за всем происходящим не больше, чем я.
Я сидел у окна, глядя на весенние деревья с добрым мальчуганом из Этола, Массачусетс, который со мной не разговаривал больше после нашей первой ночи хорового пения «Сияй же, полная луна»… Он умирал, от чего – не знаю… Перестал со мной разговаривать… Флотские санитары заходили его утешать, приносили ему еду целыми подносами, он ее в них же и швырял… Наконец после того, как мы с ним целую неделю пялились вместе в окно в абсолютном молчании, его увели, и я больше никогда его не видел… Говорят, он так и умер там, в обитой войлоком камере. А петь он точно мог. Французский пацан из Массачусетса.