Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Постарайтесь хотя бы при мистере и миссис Бернфилд не упоминать о братьях Блумквистах и их привычке терять внутренние органы покойников.
Доктор Адамс сухо бросает это в спину Ларсену; тот, уже взявшийся за ручку двери, замирает. Не вижу лица, но не сомневаюсь: там ни капли гнева. Преподобный неизменно отлично владеет собой.
– Постарайтесь, чтобы никому не пришлось вспоминать об этой досадной привычке на погребении. За сим прощайте.
Он выходит. Мы с доктором остаемся вдвоем, и я обессиленно кусаю губы. Страх не давал плакать при пасторе, даже в первые мгновения после того, как Джейн сомкнули веки. Но больше я не могу держаться; рыдания рвутся горькой волной. Оседаю на пол, теряя опору, приваливаюсь плечом к ножке стола. Я жалка… похожа на мышь. И, наверное, я сейчас задохнусь. Стыд. Надо держать лицо, держать при посторонних, да и Джейн, разве Джейн бы понравилось это? Но…
– Простите, ― выдавливаю между всхлипами. ― Простите, доктор… доктор… я сейчас…
«Джейн. Джейн. Джейн», ― пульсирует в висках. Мечутся мысли, перед глазами ― сгущающаяся чернильными точками темнота. Я завидовала ей. Я не понимала ее. Я вопрошала Господа, почему она, а не я заслужила счастье, и глубоко в сердце считала это несправедливым. Что же… ныне я вопрошаю Господа, почему он наказал нас обеих. Забрал мою Джейн, оставил меня. Одну со всеми грехами и несказанными словами.
– Моя девочка. Бедная моя девочка, будьте… Прошу, будьте мужественной.
Первые фразы Мильтон Адамс произносит, еще стоя надо мной, ― сквозь туман различаю носы его потрепанных ботинок. Последние слова доктор шепчет, уже грузно опустившись и неловко прижав меня к себе. Обнимает тепло и крепко, но шепот сдавленный. В груди ― хрипы: у доктора проблемы с сердцем. Сейчас это сердце, наверное, разрывается так же, как мое. Я вцепляюсь в ткань клетчатого сюртука и зажмуриваюсь, позволяю себе недолгую слабость, переставая думать, как выгляжу со стороны. В конце концов, этот добрый человек ― мой брат по общине и тот, для кого я стала за долгие годы частью семьи. Я вряд ли обниму сегодня родителей: не позволю себе этого. Я не хочу будить в их душах осознание, что больше никогда мы не прильнем к отцу или матери вместе с сестрой, как раньше. Я теперь буду обнимать их одна. Всегда одна и только не сегодня. Так… обниму хотя бы доктора Адамса.
Не размыкая рук, мы сидим на полу целую минуту. Слезы не высыхают, но из горла перестают рваться всхлипы и вскрики. Мне легче. Я немного успокаиваюсь, как успокаивалась всегда, когда Адамс прикладывал к моему лбу компресс или поил меня с ложки микстурой. Тогда, слыша ободрения, я быстро начинала верить, что выздоровею. Теперь, в молчании, полном скорби, я почти верю, что переживу утрату. Когда-нибудь. Хотя бы половина моей измученной души останется живой.
– Вам лучше уйти. ― Доктор отстраняется и смотрит мне в глаза. В утреннем свете шрам темнеет резким росчерком. ― Преподобный прав. У меня при себе инструменты, ведь я так надеялся…
…Что медицинские швы помогут Джейн выжить, а не послужат тому, чтобы скорбящие не шарахались от ее гроба. Наверное, это доктор бы сказал, если бы не опасался моих слез. Он заканчивает проще: «…надеялся на лучшее» и отводит взор. Я же думаю о том, что поступлю малодушно, если уйду. Оставлю его наедине с мертвой Джейн, в лицо которой он вынужден будет смотреть, кожу которой вынужден будет терзать иглой. Я не смогла бы. Определенно, никогда не смогла бы быть врачом, тем более у меня не хватило бы стойкости прикоснуться к мертвому. А если это родное тело, не превращается ли долг в Господню кару?
– Я могу побыть с вами, ― тихо предлагаю я, сжав его широкое запястье. ― Мы всегда даже болели одновременно. Пусть так… останется до последнего.
Нижняя губа знакомо поджимается: доктор пытается улыбнуться. Кажется, он сейчас согласится, и мне заранее тошно, холодно. Я мысленно молю себя выдержать: не лишиться чувств, не броситься к Джейн и не ударить доктора, едва он возьмет иглу. Вероятно, смятение заметно. Адамс устало качает головой и убирает с низкого лба упавшие волосы.
– Побудьте с семьей, Эмма. Или на воздухе. У вас и так впереди немало испытаний.
Он еще не знает, насколько прав. Я тоже.
…Спустившись по лестнице, пересекаю холл, миную траурно замерших у стены слуг. Весть уже облетела дом: кухарка Линда плачет, горничные ― близняшки, как мы с Джейн, ― шепчутся и обе бледны, мужчины все как один отводят взгляды. Никто не заговаривает со мной, я же стараюсь двигаться твердо и не обращать внимания на почти физическую боль, которую причиняют всхлипы грузной темнокожей Линды. Она, как и доктор, помнит нас с детства. Пекла пироги на каждое наше празднество. Она убеждена была, что вскоре ей предстоит творить прекрасный ужин на торжество по случаю помолвки Джейн. Что ей придется готовить вместо торта, дичи и апельсинового пунша? Не знаю… не хочу думать. Ужин будет поминальным.
Время ― десять. Трава больше не блестит росой, солнце упрямо стремится вверх. Лучи его играют на макушках дальнего леса, утреннего сумрака все меньше. Но грифоны, двое, что сторожат двери, по-прежнему отбрасывают тени. Рядом с одним из каменных чудищ я и останавливаюсь, прикасаюсь ладонью к перышкам на крыле, устремляю взгляд вперед. За ограду. За луг, выводящий на широкую дорогу, по которой можно навестить соседей. За другую дорогу, едва заметную отсюда, ― тропку с уклоном вверх. Тропка ― если идти долго, если смело петлять, ― приведет в лес Джейн. В лес, откуда, миновав мертвые дома индейцев, преодолев дубраву и спустившись по откосу, можно добраться до Фетер, а вдоль нее ― до Оровилла. А можно ― остаться. Остаться и…
«Сходи к Двум Озерам, Эмма. Пожалуйста, сходи к Двум Озерам…»
Голос доносится ветерком. Колышется трава, качают головками неприглядные бело-лиловые цветы с желтыми сердцевинами. Как же долго не вянут, удивительно, их ведь несколько недель назад касались руки Джейн.
Живые руки Джейн. Я помню.
Опускаюсь на колени и делаю, как она: собираю венчики в ладони. Всматриваюсь, пытаясь увидеть красоту, но вижу только смерть. Даже нежное соприкосновение лепестков с кожей болезненно, и больно понимать, что цветы не сберегли ни капли тепла, ни отблеска взгляда моей бедной сестры. А может… она искала не красоту? Может, отдавала не тепло? Может, неизвестные мне растения и стали вместилищем той самой боли, что была мне непонятна, что от меня таилась, а теперь незримо заполняет все мое существо?
Чушь. Это просто цветы. Они безголосы и бездушны.
Я отрываю венчики от стебельков. Смыкаю ладони и сдавливаю, не видя, но ощущая: лепестки податливо мнутся. Цветы гибнут, цветы плачут, а мне вовсе не становится легче. Память не уходит, мука только захлестывает удавкой. Из разомкнувшихся рук в траву падают уже не соцветия, ― изуродованные комья, напоминающие мертвых бабочек.
– Прости, Джейн.
Я погружаю пальцы, испачканные пыльцой, в траву, склоняю голову и зажмуриваюсь в надежде наконец сбежать от себя. Я не успеваю так замереть надолго. Не дают.