Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лето
Все-таки Вероника Станиславовна старела очень красиво, оставаясь привлекательной дамой с аккуратно уложенными платиновыми кудрями и безупречными зубами, которые она так любила демонстрировать в широкой улыбке. Она разглядывала собеседника круглыми блестящими глазами. Так еще птицы смотрят на что-то интересное с бесстрастным любопытством, решая, как с этим поступить.
– Удачи, дорогая, – легко пошевелив ухоженными пальцами в воздухе на прощание, Вероника Станиславовна сунула руки в карманы курточки и не оборачиваясь зашагала к крыльцу. Каждый ее шаг, уверенный и неторопливый, выражал исключительное достоинство. Эта женщина знала себе цену, она не боялась сплетен, никуда не торопилась, на все имела собственное мнение и взирала на жизнь, плескавшуюся у ее ног, с высоты своей мудрости, выработанной годами счастливой семейной жизни.
Прежде Танюшка даже не задумывалась, изменял ли жене Петр Андреевич. Дом, который Ветровы только год назад, перед самым дефолтом девяносто восьмого, построили в Сонь-наволоке, был полон Петром Андреевичем, вещами, выдававшими его вечное незримое присутствие, даже когда его дома не было. Этим летом Танюшка с Сергеем, бывало, оставались ночевать в Сонь-наволоке, и Вероника Станиславовна стелила им наверху, в мансарде, белье всякий раз было свежим, напитанным вольным загородным воздухом, но все равно пахло Петром Андреевичем, а на ночном столике в мансарде Танюшка однажды обнаружила очки Петра Андреевича и примерила их, чтобы взглянуть на мир его глазами, а в другой раз нашла записную книжку, полную телефонов, имен и каких-то закорючек, похожих на тайнопись, и некоторое время листала странички, пытаясь проникнуть в неизвестную ей жизнь Петра Андреевича, которую он, вероятно, скрывал не только от детей.
После того страшного скандала в «Проммашимпорте», который удалось замять силами всех Ветровых, вместе взятых, Петр Андреевич устроил Танюшку в Культурный фонд, головная контора которого находилась в Хельсинки. И это было тем более хорошо, что Танюшка надолго выпала из поля зрения провинциальных сплетников, тугого комка склок, намеков и домыслов. Как всегда в Хельсинки, ей было сложно засыпать в маленькой комнатке фондовской гостиницы в самом центре. Она лежала и слушала городские шумы, хлопанье дверей, голоса за стеной, завывание автосигнализации. И все это вместе казалось ей ненастоящим, несуществующим. Или же оно существовало только в ее воображении. Мысли ее то и дело возвращались в домик на силикатном заводе. Почему-то она никогда не вспоминала квартиру, в которой выросла Майка и которая считалась их с Сергеем общим домом. Приезжая на родину, она первым делом навещала маму, которая по-прежнему топила печь и носила воду с колонки. Только теперь Танюшка думала, что, может быть, такая простая, сермяжная жизнь именно и спасает, потому что не оставляет времени для сомнений и вообще не оставляет иного выбора. Дни подгоняли друг друга, Майка переходила из класса в класс и требовала все больше внимания, нарядов и денег. Танюшка видела, что Майка слишком избалована отцом, что слишком привязана к отцу из-за этих ее долгих командировок. Однажды летом она взяла Майку с собой. Майка радовалась только в первый день, а потом сказала, что тут же совершенно нечего купить, а на выставке картин, с которой ты так носишься, мам, не на что смотреть, я тоже так нарисовать могу и даже лучше.
Тем вечером, простившись с Вероникой Станиславовной, Танюшка вернулась к дому Ветровых с полдороги на остановку, чтобы забрать какую-то мелочь, и услышала через открытое окно, как свекровь ругает мужа за то, что тот давно не посвящает ее в свои дела, а это означает, что у него кто-то есть. А Петр Андреевич отвечал, что у нее паранойя. Когда Танюшка вернулась на дорогу и напоследок взглянула на дом, он выглядел, как освещенное уютное гнездышко, прилепившееся на самом краю поселка, чуть в стороне от других домов. Скорее всего подозрение Вероники Станиславовны было именно обычным пустым подозрением, в последнее время она вообще много ворчала по ерунде, и если Майку оставляли в Сонь-наволоке, у девочки всякий раз было очень несчастное лицо. Вероника Станиславовна, напротив, считала, что Майку в свое время основательно испортил силикатный завод, царящие там грубые нравы настоящей деревенской жизни.
– Люди склонны видеть в деревне исключительно идиллию, свежий воздух, здоровое питание и здоровые наклонности, – выговаривала Вероника Станиславовна, легко покачиваясь на веранде в кресле-качалке. В минуты ее откровений Танюшке казалось, что она на лекции, несмотря на дачную атмосферу Сонь-наволока. – Только почему-то никто не хочет замечать исторической жестокости. Исторически деревня – это кровь и пот, дикость, больные суставы, вообще болезни, которые никто и не думает лечить, темнота, дремучесть, изрезанные ранними морщинами лица…
Когда Вероника Станиславовна заводила про деревню известную песню, Танюшка всякий раз вспоминала маму Айно, ее грубые руки и лицо, покрытое густой сеткой морщин, хотя маме через несколько дней должно было исполниться всего пятьдесят пять, и она раздумывала, выходить ли на пенсию или еще немного поработать, например, дворником, а может, устроиться на почту, на более легкий труд. Вдоль забора на силикатном заводе сами собой росли люпины и флоксы, за ними давно никто не следил и никто не стриг газоны электрокосой, разве что подсекал траву по старинке серпом или литовкой. Там все иллюстрировало цепкую живучесть природы: корни деревьев кое-где уже успели вздыбить асфальт, положенный еще при советской власти, и яблони плодоносили обильно, невзирая на короткое холодное лето, и калина щедро брызгала красным.
Сергей не пошел на юбилей мамы Айно, его в очередной раз зачем-то вызвали в Ригу, зачем именно он туда ездит, Танюшка не понимала никогда, да уже и не спрашивала, и на мамин вопрос, где Сергей, ответила уклончиво:
– Не знаю. Кажется, в Риге.
– Хорошо, что он везде нужен.
– Тем меньше времени остается для меня.
– Мужчина и должен в первую очередь думать о работе, обеспечивать семью…
Мама как будто уговаривала в первую очередь себя, что с ее дочками все в порядке, что все они неплохо закрепились в жизни, в которой она уже отказывалась что-либо понимать. Мама почти никуда не выезжала со своего силикатного, окопавшись в родном огороде, внешний мир существовал для нее только в телевизоре, и то она предпочитала новостям сериалы, находя в очередной мексиканской героине явное сходство с Танюшкой: «Ты все пытаешь, чего я эту дрянь смотрю. Дак ведь у Марианны глаза чернющие, как у тебя. И мне все кажется, что это ты в телевизоре сидишь. Ты же у меня как артистка, красавица моя». Мама осторожно, даже с некоторой опаской пыталась погладить Танюшкину сложную прическу.
На мамин юбилей из Питера наконец нагрянула Настя. По-прежнему колючая и почти совсем чужая. Едва расцеловав блудную дочь на пороге, мама спросила: «У тебя вроде бы солидная должность. Что люди скажут, если ты все время ходишь в джинсах?» Настя отмахнулась, что сейчас, мол, на это никто не смотрит. А что касается того, что у нее до сих пор нет детей, так зачем вообще нужны эти дети? Чтобы подтвердить свою репродуктивную способность в глазах окружающих? Танюшка подозревала, что у Насти теперь просто не получается забеременеть, поэтому она и хорохорится. А чтобы просто поплакаться, для этого она слишком гордая. На самом деле Настя детей любила и вообще она была хорошей сестренкой, жаль, что теперь они редко видятся.