Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В особенности поэзия. В Америке и Великобритании полно поэтических журналов, и каждый год небольшие издательства печатают сотни книжечек переводной поэзии. Современная армия поэтических переводчиков-любителей поддерживает жизнь поэзии. Благодаря им поэзия не исчезает, а появляется.
Для любого из нас то или иное стихотворение может быть настолько личным и уникальным, что это невозможно будет выразить; но очевидно, что проблема невыразимости идей гораздо естественнее возникает совсем в другой области. На глухую стену, воздвигнутую невыразимым, мы наталкиваемся не при восприятии гениальных творений, а при общении с себе подобными.
В ходе короткой поездки в Южную Америку Ромен Гари подобрал семиметрового питона, назвал Пит-Удушитель и подарил частному зоопарку в Калифорнии. Живя в качестве генерального консула в Лос-Анджелесе, Гари навещал Пита в его вольере.
Мы долго смотрели друг на друга — оцепенело, с безграничным изумлением. Ни один из нас не был в состоянии дать даже слабое объяснение тому, что с нами происходило, или передать другому возникавшие у него проблески понимания. Оказаться в коже питона или, наоборот, человека — перевоплощение столь ошеломляющее, что взаимное смятение соединяло нас поистине братскими узами[79]{83}.
Возможно, Гари был прав, думая, что питон не в большей степени способен вообразить себя одним из нас, чем мы способны представить себе духовный мир рептилии. Со свойственной ему широтой Гари наделяет страшное и безмозглое чудище вроде Пита-Удушителя способностью интуитивно почувствовать невыразимость человеческой жизни. С другой стороны, многие отличные от людей существа, а возможно, и все живые твари общаются между собой — а некоторые явно общаются с нами. Наиболее очевидный пример — владельцы собак легко понимают смысл разных видов лая. Однако, по нашим оценкам, собачий язык довольно ограничен; он состоит из небольшого набора отдельных сигналов. Сигналами принято называть изолированные фрагменты определенной информации: «В доме посторонний», «Привет и добро пожаловать» или «Возьми меня на прогулку». Их нельзя объединить для передачи более сложных значений — насколько нам известно, у собачьего языка нет грамматики. Кроме того, набор сигналов, которым владеют домашние собаки, — как и сигналы, используемые обезьянами или пчелами, — врожденный и фиксированный. У собак не происходит формирования новых слов, точно так же, как светофоры не могут породить других сигналов, кроме «тормози», «стой», «готовься» и «езжай». (Сигнал «готовься» — сочетание желтого с красным — используется в Великобритании в помощь водителям античных спорткаров с ручным переключателем скоростей, чтобы они могли заранее приготовиться к началу движения.) Это основные критерии, по которым большинство современных лингвистов отличают человеческие языки от всех остальных видов коммуникаций. Обезьяны могут сказать только то, что умеют, и ничего больше, а человеческие сигнальные системы постоянно меняются и всегда готовы приспособиться к новым обстоятельствам и потребностям. Это весьма убедительные причины не рассматривать языки животных как полноценные языки и не думать в связи с ними о проблемах перевода. Но мы можем проявить ту же широту, что и Ромен Гари, дав волю своему воображению. С такой точки зрения человеческий язык может казаться собаке такой же ограниченной и негибкой сигнальной системой, какой лингвисты считают язык собак.
В любом обществе дети — с младенчества и до подросткового возраста — убеждены, что животным есть что сказать. В мире не существует фольклора, в котором бы не разрушался предполагаемый барьер между людьми и другими живыми существами{84}. Но в прочно связанных с письменностью западных культурах взросление (столь тесно переплетенное с образованием, что их вполне можно отождествить) влечет за собой забывание интуитивных детских представлений о возможности коммуникаций с кем-то, кроме людей. Неудивительно, что философы и священники с давних пор настаивают, что язык — прерогатива человека. Из этой сомнительной аксиомы следует, что дети — не в полной мере люди и действительно нуждаются в получаемом ими образовании.
Однако традиционный водораздел между «сигналами» и «говорением» вовсе не так хорошо обоснован, как принято считать. Изученные сигнальные системы некоторых животных (например, муравьев и пчел, где каналы связи не звуковые, а физические и химические) передают географическую и социальную информацию, которая, с нашей точки зрения, на редкость детализирована. Киты издают длинные последовательности протяжных звуков, собираясь в стада в прибрежных канадских водах. Тональный и ритмический рисунок китовых песен настолько сложен, что трудно поверить, будто то, что мы слышим (и улавливаем более чуткими, чем человеческие уши, приборами), — просто случайные звуки. Еще удивительнее недавний эпизод из жизни группы обезьян из колчестерского зоопарка в Англии: они добавили в свой стандартный коммуникативный репертуар два новых жеста. Даже если смысл, вкладываемый в них обезьянами, не вполне ясен, эти жесты бесспорно имеют смысл в данном сообществе и бесспорно изобретены самими обезьянами{85}.
Коммуникативное поведение муравьев, пчел, китов, обезьян, собак и попугаев остается для нас загадкой, не позволяющей перейти к межвидовому общению, лишь потому, что никто не знает, как переводить сигналы животных (за исключением ограниченного набора звуков ограниченного круга давно прирученных животных) на человеческий язык и наоборот. Как только — если только — мы научимся переводить нечеловеческие звуки в человеческую речь, межвидовая невыразимость растает, как утренний туман.
Перевод — враг невыразимого и приводит к его гибели.
Лондонцев, умеющих здороваться на каком-либо из языков живущих в Арктике иннуитов, можно, скорее всего, пересчитать по пальцам одной руки. Но в любой компании жителей этого или любого другого города наверняка найдется человек, который скажет: «В эскимосском сто слов для обозначения снега». Великий эскимосский словарный обман был разоблачен много лет назад{86}, но продолжает занимать прочное место в ряду популярных мифов о языке и переводе. С точки зрения переводоведения интересно не то, почему это миф, а то, почему люди в него так прочно уверовали{87}.