Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Совесть Арбака подчинялась только рассудку и не признавала никаких нравственных преград. Если человек мог наложить такую узду на толпу, то он уверен, что человек, в силу высшей мудрости, может возвыситься над этими законами
– Если я обладаю гением, чтобы предписывать законы, рассуждал он, – разве я не имею права повелевать моими собственными креатурами? А тем более я вправе не соблюдать, обходить, презирать законы, созданные людьми, стоящими ниже меня по уму!
Итак, если он был злодеем, то оправдывал свою низость именно тем, что должно было бы сделать его добродетельным: а именно, своими недюжинными способностями.
Большинство людей более или менее стремятся к власти. У Арбака эта страсть соответствовала как раз его характеру. Это не было стремление к внешней, грубой власти. Он не жаждал ни пурпура, ни короны, – знаков наружного господства. После того как было разбито его юношеское честолюбие, оно сменилось презрением. Его гордость, его пренебрежение к Риму, ставшему синонимом мира, не позволяли ему добиваться власти над другими, так как это сделало бы его самого орудием или креатурой императора. Чтобы он, потомок великого рода Рамзесов, исполнял приказания другого человека! – одна эта мысль приводила его в ярость. Но, отвергая честолюбие, направленное на достижение внешних отличий, он тем сильнее предавался иному честолюбию – властвовать над сердцами. Считая силу ума величайшим из земных благ, он любил ощущать эту силу в самом себе и проявлять ее на всех, кто встречался на пути. Особенно притягивала его юность, которую он всегда умел очаровать и подчинить себе. Ему нравилось покорять души человеческие, властвовать над невидимым, невещественным царством! Будь он менее сластолюбив и менее богат, он, может быть, стремился бы сделаться основателем новой религии. Как бы то ни было, его энергию несколько сдерживали удовольствия. Помимо смутной любви к нравственной власти (тщеславия, столь приятного мудрецам), на него влияла странная, мечтательная приверженность ко всему, что касалось мистической страны, где царствовали его предки. Не веруя в их божества, он, однако, верил аллегориям, которые они представляли (или, вернее, он по-своему толковал эти аллегории). Он старался поддержать верования Египта, потому что таким образом он поддерживал тень и воспоминания о его власти. Вот почему он осыпал жертвенники Осириса и Исиды царскими подарками и желал возвысить их жреческое сословие, привлекая новых, богатых прозелитов. А раз они произнесли обет и стали жрецами, он обыкновенно выбирал участников в своих оргиях именно из числа своих жертв, отчасти потому, что они сохраняли все в тайне, отчасти потому, что это укрепляло его власть над ними. Эти же мотивы объясняли его поступки с Апекидесом, но им способствовала также его страсть к Ионе.
Он редко оставался долго на одном месте. Но с годами его стали утомлять постоянно новые зрелища, и он прожил в очаровательных городах Кампании в течение такого долгого периода, что даже сам этому удивлялся. В сущности, гордость несколько стесняла его при выборе резиденции. После неудавшегося заговора ему стали недоступны те страны с жгучим климатом, которые он считал своими наследственными владениями и которые теперь прозябали, униженные и присмиревшие, под крылом римского орла. Сам Рим был ему ненавистен, и вдобавок ему не хотелось, чтобы придворные фавориты затмили его своим богатством, не хотелось очутиться в сравнительной бедности перед пышностью самого двора. Города Кампании давали ему все, чего жаждала его натура, – роскошь несравненного климата, утонченность сладострастной цивилизации. Он был избавлен от неприятности видеть людей богаче его. Здесь в богатстве он не имел соперников, ему нечего было бояться шпионов завистливого двора. Пока он был богат, никто не вмешивался в его поступки. Он продолжал идти своим темным путем без помехи и в полной безопасности.
Натуры чувственные тем и наказаны, что они не способны любить истинно, пока не узнают пресыщения в сладострастных наслаждениях. Их пылкая юность растрачена по мелочам, сердца их истощены. Точно так же и египтянин, всю жизнь гоняясь за любовью и, быть может, преувеличивая ее прелести в своем беспокойном воображении, прожил лучшие годы жизни, не достигнув цели своих желаний. Одна красавица сменялась другой, но все это были лишь тени любви, между тем как он гнался за сущностью. Но за два года до начала нашего рассказа, когда он увидал Иону, впервые он подумал – вот та, которую он может полюбить! В то время он находился на рубеже жизни, когда человек видит перед собой с одной стороны погубленную молодость, а с другой – надвигающийся сумрак старости: это момент, когда мы более всего жаждем обеспечить себе, пока еще не поздно, то, что всегда считали необходимым для наслаждения жизнью, лучшая половина которой уже миновала безвозвратно.
С горячностью и терпением, еще небывалым, когда дело касалось его удовольствий, Арбак старался заполнить сердце Ионы. Ему не довольно было любить, он хотел быть любимым. В этой надежде он зорко следил за развитием прекрасной неаполитанки, охотно содействовал расцвету ее дарований и просвещению ее ума, в расчете, что это сделает ее способной оценить то именно, чем он мог прельстить ее, – его характер, правда, преступный и развращенный, зато оригинальный, мощный и величественный. Когда он почувствовал, что она поняла его натуру, он охотно допустил ее окружить себя праздными людьми, преданными удовольствиям. Он думал, что душа ее, созданная для иных, высших стремлений, стоскуется по его душе и что, сравнив его, Арбака, с пустыми светскими юношами, она полюбит его еще сильнее. Он забыл, что как подсолнечник повертывается к солнцу, так и юность обращается к юности. Он понял свою ошибку лишь тогда, когда в сердце его запала ревность к Главку. С этой минуты, хотя он и не подозревал, как велика опасность, – долго сдерживаемая страсть его приняла