Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я проснулся посреди ночи: что-то со стуком упало на пол. Под дверью ванной лежала тоненькая полоска света. Дара тоже зашевелилась, спросила: что там? Какое-то время было тихо, потом зашумела вода в раковине. Я посмотрел на часы – начало третьего. В ванной закрыли воду и будто бы шмыгнули носом – а, может, всхлипнули. Дара проворно поднялась и выглянула в коридор. Илай, позвала она вполголоса, у тебя всё в порядке? Он там, пояснила она. Его дверь открыта. Можно войти, Илай? Скрип, шаги, яркое пятно света в глубине спальни. Всё хорошо, услышал я. Вошел в ванную. Мальчик был замотан в полотенце, глаза красные, у Дары в руках – безопасная бритва с отколовшейся ручкой. Тише, детка, – она сделала мне успокаивающий жест, – пойдем, ляжешь. Они ушли. Я вернулся в кровать, но на сердце было тяжело. Почему бритва, зачем бритва, я же думал, что у него есть нож, но даже если бы и был – что такого произошло, мы ведь всё делаем правильно?
Свет в ванной погас, Дара легла рядом: всё в порядке, он скоро уснет. Почему он плакал? Я не знаю, он ничего мне не сказал. Спи, Морис.
Наутро я, как всегда, постучал в его дверь. Как всегда, намолол кофе, но заправлять кофеварку не стал. Соня и Дара уже спустились, а мальчика всё не было. Я поднялся и постучал громче: вставай, Архип, петух охрип. Подождал немного, вышел на балкон и заглянул в окно его комнаты. Он неподвижно сидел в кровати, и я решился приоткрыть дверь: можно, Илай? Он кивнул. Я уселся в изножье постели. Как ты, дружище? Веки у него припухли, уголки рта были опущены. У меня защемило в груди.
– Послушай, я не знаю, что произошло, но если я сделал тебе больно – прости меня. Да, многие вещи трудно выразить словами, и люди часто ошибаются и нечаянно обижают друг друга. Всё, что мы можем сделать, – поддерживать коммуникацию на любом уровне, который нам доступен. Не получается словами – вырази иначе. Нарисуй, станцуй, покажи пантомиму – что угодно, только не сиди молча в углу. Я прошу тебя, Илай. Мы не умеем читать мысли, понимаешь?
Глаза его по-прежнему были прикованы к сложенным на одеяле рукам. Я накрыл их своей – длинные кисти, тонкие запястья – птичьи лапки, такие же холодные, как у меня, мы оба астеники, травматики, высокочувствительные, воображаем себе Бог знает что. Он посмотрел на меня в упор, как вчера за игрой. Я улыбнулся ему.
– Вставай, я кофе сварю. Мы не завтракали, ждали тебя.
С этими словами я поднялся и ушел – наверное, чересчур поспешно, но так было надо, потому что если бы я задержался еще на полминуты, я бы не выдержал и обнял его.
5
Про святого Маврикия я знаю только то, что в традиционной иконографии он изображался негром. Я запомнил этот факт, потому что в детстве он меня смущал: сам-то я был хоть и черножопым, но все ж таки европеоидом, почему же меня назвали в честь этого Маврикия, который был мне даже не родня? Вот с Тони всё понятно: дедушку по маминой линии звали Антонио, а Франческу окрестили так просто потому, что родителям нравилось это имя. Но меня-то за что? А в итоге вышло так, что мои сиблинги, выйдя из детского возраста, перестали праздновать свои именины, а я делаю это до сих пор. Вы скажете: ну а что еще остается бедолаге, у которого день рождения раз в четыре года? Дело совсем не в этом, а в чем – я и сам не знаю. Может, я привык бессознательно подражать маме, которая любила свои именины, а день рождения не отмечала. А может, во мне говорит моя природная тяга к слову, к языку, а цифры не имеют для меня значения. Недаром итальянское «именины» звучит почти так же, как название науки, изучающей имена собственные: ономастико.
В детстве мама всегда устраивала для меня большой праздник двадцать второго сентября. Она делала мармелад из айвы и пекла картеллате – я чувствовал себя королем, их ведь обычно готовили на Рождество, эти печенья из слоеного теста, похожие на розочки, такие красивые, что было жалко есть. Я всегда был для мамы самым-самым, я и сейчас это ощущаю, и мне становится грустно оттого, что она – там, а я тут, она так решила: нашла себе итальянца, который выращивал кофе на своей маленькой плантации в Квинсленде, и уехала к нему греть косточки, ужас как надоел капризный климат австралийского юга. Она умела плевать на условности, выбирая то, к чему лежало сердце. Дети взрослые, сами приедут, если захотят. Дети не согреют тебе постель, у них свои заботы. А ей было важно иметь рядом мужчину. Это я сейчас понимаю, а раньше обижался. Она уехала, когда мне было двадцать пять. Навещала нас, конечно, пока здоровье было получше. Она всегда звонила на мои именины, и я каждый раз испытывал неловкость: да, мама, нет, мама, у меня всё хорошо, я встречаюсь с девушкой, и мы, может быть, как-нибудь поженимся. Мама вздыхала. Она всегда чувствовала, когда я вру.
Соня знала, что я отмечаю что-то в сентябре – ей было проще думать, что это день рождения, и она поздравляла меня и дарила всякие приятные мелочи. Даре я упомянул двадцать второе вскользь, рассказывая про наши семейные традиции. Своих собственных традиций празднования именин я так и не завел. Пару раз я срывался и летал к маме, но чаще всего просто ходил в ресторан с теми, кто подворачивался под руку (это обычно была Кикка с дочкой). В этом году именины выпали на самую середину недели, когда у Сони длинная смена, после которой она валится без задних ног. Я был не в духе и сразу после завтрака ушел на прогулку, чтобы прочистить мозги. Гулял я около двух часов: вдыхал душистый воздух, думал о маме и о том, что жизни моей, видимо, суждено остаться такой же нескладной, как и я сам. По крайней мере, мне везло с друзьями – а это, согласитесь, тоже немало. Я был здоров,