Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Они — союзники Гитлера, лейтенант.
— Ложь! А я вам заявляю, что союзники Гитлера — это вы, те, кто преследует коммунистов, кто арестовывает женщину за то, что она поступала по велению сердца, и убеждена, что поступала правильно…
— Вы записываете, сержант? Стало быть, лейтенант, вы признаете, что ваша жена действовала правильно, по велению сердца?
Теперь Гайяр отвечает уже не следователю. Он вспоминает вопрос Барбентана. И сейчас Робер отвечает ему, Барбентану.
— Да, безусловно да… Она действовала правильно, так, как должна действовать храбрая женщина, а она — храбрая женщина, ее не заставит отступить никакая ваша ложь.
— Вот так-то лучше, лейтенант, — говорит капитан. — Наконец-то вы говорите начистоту. Ну-с, продолжайте!
Гайяр испытывает сейчас странное чувство: сердце тяжело стучит в груди, но он необычайно спокоен. Странное чувство подъема и спокойствия. Они решили, значит, что я становлюсь на путь признаний! Гайяр и не подозревал, что в нем живут те мысли, которые он сейчас высказывает. Он просто говорит, он уже не в силах молчать. Ему было бы стыдно молчать. Сейчас он говорит то, чего никогда не говорил, не хотел говорить — ни Ивонне, ни Ватрену, ни Барбентану. И говорит он такими словами, которых не знал за собой. Говорит, как коммунист. Произносит целую речь. Робер словно раздвоился: один человек говорит, а другой слушает его как свидетель, и этот свидетель — господин Робер Гайяр, владелец ювелирного и часового магазина в квартале Главного рынка. А говорит лейтенант Гайяр, французский офицер. И вот он-то все и высказывает. Капитан, весьма заинтересованный его словами, шепчет сержанту: — Хорошенько все записывайте, ничего не пропускайте! — Замечание вполне своевременное, ибо сержант бросил писать и, разинув рот, глядит на Гайяра, не веря своим ушам. В смущении он снова принимается строчить протокол допроса.
— Из того факта, что я не коммунист, о чем я вам уже заявил, не следует делать заключение, что я осуждаю коммунистов и осуждаю мою жену, Ивонну Гайяр, за то, что она оказывала им помощь, хотя я и не знаю, в чем эта помощь выражалась. В первые же дни войны, еще в конце августа, коммунисты говорили, что правительство не будет воевать с Гитлером, что оно объявило мобилизацию и разыгрывает комедию лжевойны только для того, чтобы покончить с Народным фронтом, обезглавить рабочее движение, развязать себе руки для своих грязных дел. Целых восемь месяцев идет этот балаган, — вполне достаточно, чтобы просветить даже такого человека, как я, хотя я был далек от настоящей политической деятельности и меня подчас злила тактика, в которой я не мог разобраться… так вот, даже мне ясно теперь, что вы воевали не против Гитлера. Вы воевали против коммунистов, то есть против рабочих. И наша армия, которую вы в силу все тех же соображений лишили ее наиболее боеспособного элемента, наша армия, повторяю, которую вы старались деморализовать в течение восьми месяцев, которой ни разу даже не говорили о Гитлере, которая не знала, зачем и для чего она находится здесь, и которую вы послали на бойню в состоянии полной моральной неподготовленности и военной дезорганизации, — так вот, посмотрите-ка в окно, господин капитан, — эта армия бежит!
Сержант невольно повернул голову и взглянул в окно, против которого сидел Гайяр; по тем же тонким психологическим соображениям капитан с помощником расположились спиной к свету. И в окно сержант увидел картину панического бегства вооруженных и невооруженных людей, вереницу машин и повозок, наезжающих на пешеходов; офицеры пробивали себе путь через толпу, не оборачиваясь, не зная даже, следуют ли за ними их солдаты. Все та же картина на протяжении уже нескольких часов. Однако в эту самую минуту, должно быть, произошло нечто неожиданное, потому что толпа кинулась врассыпную, будто вдруг одним махом повернули какой-то гигантский рычаг. Артиллеристы, растерявшие где-то свои пушки, соскакивают с тягачей и убегают. Бегут женщины. Падают на землю дети. Пулеметные очереди рассекают толпу, и она распадается, бежит в поле, люди бросаются на землю посреди дороги, среди раненых, среди трупов… Три самолета кружат над перекрестком, спускаются и поднимаются, снова спускаются и снова поднимаются, и это похоже на какую-то игру, на состязание, на пляску смерти. На бреющем полете летчики преследуют несчастную, воющую от страха толпу, и вдруг сержант видит пожилую женщину, которая, обратив к дому залитое кровью лицо, шагает, как слепая, прямо к их окну… из-под сбившейся косынки падают пряди седых волос, она в черном крестьянском платье, и сержант показывает на нее пальцем, кричит, стараясь перекричать грохот разрывов: — Господин капитан!.. — Что такое? Сержант, должно быть, сошел с ума! А он закрывает лицо обеими руками и кричит, кричит и рыдает: — Мама, мама! — Конечно, это не его мать… Крик этот вырвался у него помимо воли. Крестьянка подходит прямо к дому, прижимается лицом к окну, потом медленно оседает и падает у стены.
Капитан вскакивает с места. Куда это он?
В эту минуту все рушится в пронзительном свисте и грохоте, раздирающем уши, балки и крыша с треском обваливаются, пыль и штукатурка набиваются в рот, слепят глаза… смерть, смерть, единственная мысль — смерть. Небесный огонь пал на людское правосудие.
* * *
Около пяти часов вечера премьер Поль Рейно возвращается к себе. Он прибыл с того самого заседания Военного совета, на котором отсутствовал Гамелен. И разговор там был не о Голландии…
Заметим, кстати, что в этот самый час королева Вильгельмина[599] вместе с голландским правительством пересекала Ламанш, направляясь в Лондон; они оставили в Голландии генерала Винкельмана, который решил капитулировать на следующий же день.
Но не Голландия беспокоит сейчас Поля Рейно. Смысл телефонного разговора Хюнцигера с Жоржем совершенно ясен: дорога на Париж открыта… Открыта? Куда же направляются силы противника, прорвавшие фронт, — к морю или к Парижу? Главное командование — иначе говоря, Жорж — полагает, что их целью является Париж. Париж… Глава французского правительства в ужасе. Он строчит послание Черчиллю, которое немедленно будет передано по телефону: «Между Седаном и Парижем нет более укреплений, способных образовать ту линию обороны, которую мы должны восстановить любой ценой»… Под этой «любой ценой» подразумеваются, между прочим, самолеты, десять эскадрилий самолетов, которые Рейно умоляет Черчилля послать во Францию, чтобы отрезать немецкие бомбардировщики от танков и лишить их поддержки с воздуха. Иначе Париж…