Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
В наши дни, если пострадавший поступает в отделение нейроинтенсивной терапии, результаты его анализов неудовлетворительны и указывают на то, что пациент в ближайшее время умрет или никогда не восстановится до приемлемого для жизни уровня, его семье может быть рекомендовано «отключить систему жизнеобеспечения», то есть выключить ИВЛ, или «вытащить вилку из розетки», как говорят без обиняков. Некоторые, вероятно, те, кто слепо верит врачам или знает, что таково было бы желание любимого человека или родственника, считают этот выход приемлемым. Они соглашаются и, поколебавшись, тянут вилку из розетки.
Другие мучительно размышляют день за днем. Если же во время «окна возможностей» пациенты восстанавливаются до такой степени, что их жизнь становится самодостаточной, то есть им больше не нужен аппарат ИВЛ, тогда их никто не отключит. Они входят в серую зону, и жизнь их уже невозможно прервать простым отключением аппарата. Однако они могут умереть от голода и жажды, если не давать им есть и пить.
И здесь мы подходим к интереснейшему юридическому вопросу: считать ли воду и еду «медикаментами»? Аппараты вентиляции легких, к примеру, явно требуются для лечения больного, и решения об их отключении принимаются относительно легко, особенно в тех случаях, когда у пациента нет шансов на выздоровление. А вот считать ли лечением воду и пищу? В некоторых странах ответ – да, а в других вода и пища – предметы жизненной необходимости, и в них не может быть отказано. Одним из факторов, который, несомненно, влияет на общественное мнение, является то, сколько времени требуется, чтобы умереть в различных условиях. После выключения ИВЛ пациент, как правило, умирает в течение нескольких минут из-за недостатка кислорода в мозге. Отменяя питание и подачу жидкости, вы морите пациента голодом, отчего он может погибнуть спустя две недели (или раньше).
И все это занимает умы философов, специалистов по этике и юристов. Родственники решают вопрос не о том, сохранить ли пациенту жизнь, а о том, помочь ли ему (ей) умереть.
Недавно мы с коллегой Мэлом Гудейлом организовали в Королевском обществе в Лондоне встречу по вопросам сознания и мозга. Мы говорили о том, как лучше измерить сознание. В аудитории собрались великие мыслители современности, включая философов, когнитивных нейрологов; там же присутствовали анестезиологи и робототехники. Во время встречи акценты сместились, и обсуждение перешло на проблемы человечности: насколько легко мы убиваем и насколько тесно связана эта легкость с физической формой, поведением жертвы и его (ее) сходством или отличием от привычной нам человеческой формы и поведения.
Представьте, как обычно варят мидий. Почти все, не задумываясь, бросят горсть мидий в кипящую воду, и совесть их мучить не станет. А ведь, как ни посмотри, это весьма жестокий способ убийства живого существа. Только вот мидии не похожи на людей. У них нет ни рук, ни ног, ни человеческих черт. Они ведут себя не так, как мы, ни в чем на нас не похожи.
А теперь представьте омара. Это труднее. Многие отказываются варить живых омаров, предпочитая покупать в магазине готовых. Омары также не очень-то напоминают людей, и в то же время они гораздо больше похожи на людей, чем на мидии. У них есть конечности, которые имеют некоторое сходство с человеческими руками и ногами, – хватают то, до чего дотягиваются. У них есть глаза, и если вы изучаете омаров, легко убедите себя, что, в отличие от мидий, у них есть также и лицо. Омары перемещаются в своей среде, взаимодействуя с ней таким образом, что их поведение хоть и отличается от человеческого, но все же напоминает некоторые из наших моделей общения.
Не стану продолжать, скажу только, что (и в этом я вполне уверен) мало кто из нас решится бросить в кипящую воду обезьяну. Почему? Почему нам гораздо проще сварить мидий, чем омара? Очевидно, что на наше решение влияет внешний вид и поведение омара, – а ведь перед нами всего лишь два разных типа моллюсков.
В основе этих чувств, я полагаю, лежит наше представление о том, насколько сознательно каждое из указанных живых существ. Омар, вероятно, сознает немного больше, нежели мидия, потому что он немного больше похож на нас, чем на мидию. Однако есть ли у нас какие-нибудь доказательства? Как мы уже видели ранее, наши предположения о сознании в значительной степени основаны на поведении, а не на биологических фактах. Даже если научные доказательства того, что омары более «сознательны», чем мидии, существуют, я сомневаюсь, что многие из нас читали соответствующие научные статьи в поддержку данного тезиса, предпочитая принимать решение интуитивно.
Но где же порог – эволюционный порог, если хотите, – который определяет, допустимо ли считать другое существо сознательным? Если мы в большинстве своем думаем, что мидии несознательны, и опять же в большинстве своем считаем, что обезьяны сознательны, то где-то между этими двумя видами у живых существ должно появиться сознание (или, по крайней мере, наше восприятие такового). То, что некоторые из нас готовы варить живых омаров, в то время как другие категорически отказываются, позволяет мне предположить, что омары находятся где-то близко к этому предполагаемому критическому порогу. Впрочем, многие из нас не озадачиваются вопросом, сознательны ли мидии, а потому преспокойно бросают их в кипяток.
* * *
Критический диапазон между бессознательным и сознательным имеет огромное значение, когда родственники принимают решение у постели тяжелобольного. На больничной койке в отделении интенсивной терапии пациенты редко ведут себя как здоровые люди. Как правило, они не шевелятся и редко реагируют на внешние раздражители. Хотя неподвижные пациенты внешне и не похожи на мидии, поведением они напоминают моллюсков. Внешний вид людей, которых мы знаем и любим, часто сильно меняется после несчастного случая: лица обезображены, конечности непоправимо повреждены, вывернуты или вообще отсутствуют.
Эти факторы, несомненно, заявляют о себе в те моменты, когда мы задумываемся, сохранил ли пострадавший способность осознавать реальность (точно так же мы смотрим на нечеловекоподобных существ). Если пациенты не ведут себя как люди и даже не выглядят людьми, то и поверить в то, что они не мыслят как люди, гораздо легче. В свою очередь, данные факторы влияют на нашу склонность решать, должен ли человек, которого мы любим, жить или ему лучше умереть. Будет ли труднее отключить от аппарата жизнеобеспечения пациента, чья внешность при аварии почти не пострадала, чем изуродованного до неузнаваемости? Почему? Однажды, когда мы разговорились с Филом, братом Морин, он признался, что многие годы семья мучительно раздумывала, стоит ли лечить Морин в случае осложнений или инфекций или позволить ей умереть естественным путем. Не знаю, повлиял ли внешний вид Морин на их решение (она выглядела прекрасно, совсем не изменилась), но уверен, что легче им от этого не было.
Нам известно тоже, что принять решение, жить ли ему или умереть, так же трудно, если пациент упустил свой шанс и вошел в серую зону, оказался в вегетативном состоянии, то есть вроде бы пришел в себя, однако ничего не сознает и ни на что не реагирует. И практически невозможно – если врачи или родственники замечают у него хотя бы мельчайшую физическую реакцию, например едва заметное моргание, лишь бы она указывала на то, что в неподвижном теле сохранилось сознание.