Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все это я узнала лишь в этом году, в 2019-м, разбирая последний мамин ящик.
Их рок-группа – целиком женская – именовалась «Лиловоснежки». По газетным вырезкам, собранным в папке, я смогла составить примерное представление о том, какой скандал прокатился по окрестным горам и долинам из-за этой четверки: бесстыжие, полуголые, но при этом, по словам некоторых журналистов, – талантливые, новаторские и обреченные на успех.
Я нашла сотни фотографий и пленок в коробке из-под обуви. Много некачественных снимков – косых, размытых, с пальцем в объективе; но на других, профессиональных, где мама крупным планом, бросалась в глаза ее красота и та загадочная аура, которой окутаны знаменитости. На одной фотографии мама играет, прислонив губы к микрофону, с такой широкой и счастливой улыбкой, какой я никогда у нее не видела. На другой она в обнимку с бородатым хиппи, где-то в толпе, и они целуются, подняв бутылки пива.
После этого открытия я села на пол, ощущая глубочайшее смятение. Я не могла оторвать взгляд от бунтовщицы, которая – тогда она была на тринадцать лет моложе меня нынешней – стояла на сцене под прожекторами так, словно для нее это обычное дело. Эта незнакомка могла бы стать Кортни Лав или Дженис Джоплин, но стала моей матерью. Еще я обнаружила с десяток подписанных видеокассет – там были даты и места концертов, но пока я не могу решиться посмотреть их.
Потому что она, вероятно, чего-то стоила. И раз в восьмидесятом «Лиловоснежки» поехали в Турин выступать на первомайском концерте, то мама могла бы чего-то добиться в жизни, оставить какой-то след, а не превратиться в нашу тень. Она никогда об этом не рассказывала, но я, перебирая фотографии, вырезки, письма того периода, с семьдесят шестого по восьмидесятый, осознаю, как дорога была ей эта четырехлетняя отдушина в ее жизни. Мама, обычно такая неорганизованная, прекрасно справлялась с поддержанием порядка в этом ящике с воспоминаниями.
Однако в канун Рождества двухтысячного, когда я увидела, как она выходит из «Интерсити», меня совершенно не интересовала ее жизнь. И даже хуже: все, чего я хотела, – это снова завладеть ею целиком. И продолжать считать, будто до меня в ее жизни ничего не было, будто мое рождение являлось единственным значимым событием. Я пошла ей навстречу, побежала, бросилась на шею, ощущая себя безжалостным тираном.
Мама долго и крепко обнимала меня. Никколо вышел, волоча два больших чемодана. Отец неуклюже пытался помочь, но был проигнорирован. Я распахнула на маме пальто, прислонила голову к ее свитеру, прижалась ухом к груди, чтобы слышать биение сердца. Мы уже стали одного роста. Два равноправных тела, разделившихся, чтобы вести независимое существование. Но она ведь укачивала меня, переодевала, поила молоком, и это наше прошлое было для меня самым обожаемым мной местом. Как «Луччола», Мукроне, палаццина Пьяченца, «Лиабель».
Теперь мне думается, что ее возвращение в Биеллу и правда было благом по отношению ко мне. Насильно отдалить меня, не дать мне сгноить себя рядом с ней, позволить родиться заново. Но в то время подобные мысли не могли прийти мне в голову.
Дальше я помню, как поезд с лязгом тронулся в сторону Рима, как дети уходили из сквера, пиная мяч, а мы шли к «пассату», смеясь и щекоча друг друга, а потом втроем втиснулись на заднее сиденье.
Вел машину папа, поглядывая на нас в зеркало заднего вида, как таксист.
* * *
Канун Рождества мы провели у плиты. Вначале все были скованы, то и дело случайно толкали друг друга, открывая дверцу или ящик, потом извинялись, опустив глаза, ощущая дискомфорт оттого, что мы опять все вместе на кухне. Хотя я на самом деле была счастлива. Остальные – не особенно; но потом, благодаря Rancid почти на полной громкости и бутылке вина, откупоренной в три часа (мамина идея: «Давайте праздновать!»), все начали постепенно расслабляться.
У нас было запланировано ризотто с морепродуктами и рыбное ассорти в кляре. Папа трудился в поте лица, координируя нашу работу, помешивая тут и там, добавляя соль и перец. Мама взялась перебрать мидии на предмет открытых раковин. Я получила задание приготовить кляр для жарки и все вокруг заляпала мукой и яичным белком, но меня никто не ругал. Никколо неожиданно тоже захотел внести свой вклад. Слэмясь и напевая: I’m a hyena fighting for lion share[17], он отобрал у меня яйца, надел фартук и затеял морковный торт.
Мы не ставили елку – притворяться было незачем. К четырем часам все уже опьянели. В какой-то момент я обвела взглядом папу, маму и Никколо, которые почти что веселились, и меня пронзила мысль: а ведь мы могли бы вот так существовать, скатываясь под откос, называя себя не семьей, а каким-то другим словом. За ужином оказалось, что ризотто переварено, ассорти недожарено, но никому и в голову не приходило жаловаться. Мы откупорили шампанское, прикончили кулич и впервые проговорили до поздней ночи. Как однажды в субботу мама потеряла нас в супермаркете и пришлось делать объявление по громкоговорителю, но мы к тому моменту уже вышли – с шоколадным печеньем под курткой. Как Никколо в третьем классе начальной школы упал с карусели, сломал руку, и потом заставить его носить гипс было целой драмой. Как мама пришла забрать меня из палаццины Пьяченцы («Оставила ее там на пару минут, знаешь, чтобы парковку найти»), а я написала ей на листочке: «Мама, я тебя люблю» – без единой ошибки, в четыре с половиной года. Папа с сияющими глазами слушал рассказы про жизнь, которую он пропустил. Но теперь он был тут, с нами, и я вдруг поняла, что могу простить его.
На следующий день было Рождество, и мы встали в полдень. Организовывать традиционный праздничный обед в этот час не имело смысла, тем более что на улице светило солнце, а на голубом