Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это Беатриче рассказала мне больше забавляясь, чем всерьез, и я заключила, что, как бы там ни было, Рождество у нее празднуется все же лучше, чем у меня. Мы решили, что пусть пройдет основная часть праздников, и потом мы увидимся – после святого Стефана, в один из этих мертвых дней перед самым Новым годом. Встретимся на площади с бастионом или погуляем на пляже вместе с моей матерью: Беатриче хотела с ней познакомиться.
Вместо этого она позвонила мне двадцать шестого, в девять тридцать утра.
Позвонила ровно в тот момент, когда отец на кухне кричал как сумасшедший:
– Ты соображаешь, что ты нам наркотики подсыпал? Наркотики, господи боже мой!
Брат мялся на стуле, поигрывал печеньем к завтраку, попытался даже надеть наушники, но отец вырвал их у него и швырнул в стену. Я еще никогда не видела его в такой ярости. Мама тем временем кусала ногти, стоя поодаль у окна и не решаясь принять чью-то сторону.
В общем, когда зазвонил телефон, только я одна и была в состоянии ответить. Я подняла трубку и едва успела сказать «алло», как Беатриче выпалила:
– Надо увидеться.
– Сегодня? – удивилась я; мне не терпелось вернуться на кухню, проследить, чтобы мама снова не поругалась с отцом и не решила тут же опять вернуться в Биеллу.
Беатриче ответила:
– Прямо сейчас, это крайне срочно.
Так она никогда раньше не говорила. Не можешь сообщить по телефону, в чем дело, подумала я, а у нас тут тоже чрезвычайная ситуация. Но ей я ничего не сказала: такой у нее был тон.
* * *
Мы встретились через четверть часа на бельведере. Когда я приехала, ее скутер уже был на месте. Я узнала ее со спины: волосы собраны в хвост, сидит на спинке последней скамейки – той самой, где мы с Лоренцо чуть не стали официально влюбленными.
Я подошла – и обомлела. Искаженное лицо, синяк у виска. Тональный крем и тонкий слой помады на губах не помогли ничего замаскировать. А глаза так опухли, что она даже не смогла их накрасить. Я поняла, что она плакала всю ночь.
– Что случилось?
Я осталась стоять. Беатриче не ответила. Она глядела на приближавшийся с запада холодный фронт. На огромные черные тучи, бросавшие на море широкие тени, похожие на острова. На сгибавшиеся под сильным ветром деревья.
– Я должна была догадаться сразу, – сказала она, – потому что, когда пришло время фотографироваться, папу и бабушку с дедушкой она просто проигнорировала.
– Это кто – она? И что у тебя со лбом?
– Да и нас щелкнула всего четыре-пять раз, даже не настраивая фотоаппарата. Попросила отца не делать никаких портретов, а только один совместный с нами снимок. Обняла нас, и мне показалось, что у нее на глазах слезы. Но ты же знаешь вот это чувство, когда не желаешь ничего видеть? Я сама разбила голову об стену: вдруг поможет не думать.
Она говорила спокойным, нейтральным тоном, словно излагала какие-то ординарные вещи, события из чужой жизни.
– И когда папа уже почти убрал фотоаппарат, она вдруг сказала, что хочет еще одну. Со мной. – Беатриче взглянула на меня. – Вдвоем.
Теперь я размышляю о значении этой последней их совместной фотографии, о том, какой вес она имела в ее жизни.
Я села. Смотреть на нее было мучительно. Впервые мне стало жаль ее, такую подавленную, не накрашенную, человеческую – и все равно такую красивую и сильную.
Я погладила ее руку, она отдернула ее.
– Она настояла на том, чтобы открыть шампанское, а не спуманте, и сама захотела произнести первый тост и всех поздравить. Сказала, что любит нас больше всего на свете, что дети – это все, что они все тебе возмещают, что мы все особенные и вырастем замечательными людьми. К еде не притронулась, с тетей Надей словом не обмолвилась, и… – Она замолчала.
– Ну, говори, – встревожилась я.
– В шесть часов все ушли, даже Светлана, и мы сидели на диване и смотрели телевизор. Мама взяла пульт, сделала потише и спросила: «Ну что, хороший был день, правда?» Никто ей не ответил. – Беатриче теперь говорила с усилием. – А я даже подумала: иди ты в жопу вместе со своим дурацким днем. Потом она еще убавила громкость, и папа с Людо возмутились. Она посмотрела на нас всех и сказала: «Я должна вам кое-что сказать». У нее потекли слезы, но она продолжала улыбаться. И сказала: «Мне не хочется, но сказать нужно. Простите, но у меня опухоль».
У меня внутри, в животе, словно разверзлась пропасть.
– Вот прямо буквально: «Простите». И потом сказала, что у нее опухоль в груди, злокачественная, и что завтра у нее операция, а потом будет химиотерапия, радиотерапия… – Беатриче разразилась слезами. – И что она специально не говорила раньше, чтобы не портить нам Рождество.
Я с безошибочным чутьем подростка поняла, что теперь больше уже ничего не будет как прежде. Это была мама Беатриче, не моя; это их жизнь рушилась. Но что такое дружба? Ни кровных уз, ни юридических; ни прав, ни обязанностей. Я просто была рядом, на этой скамейке, и проваливалась в эту пропасть вместе с ней. Я обняла ее крепко-крепко. Вытирала ей слезы, пыталась вобрать в себя ее отчаяние. А она, закрывая лицо руками, кусая их, чтобы отвлечься на боль, протестовала:
– Это несправедливо, Элиза! Она умирает!
– Нет, все будет хорошо, – пробовала я утешить ее, сознавая, что лгу. Потому что слова нужны как раз для этого: дать надежду, обмануть, приукрасить, улучшить. Но реальность не такая, и ей плевать на наши желания.
Я держала ее изо всех сил, стараясь смягчить удар, защитить ее своими мышцами и костями, всем своим телом, убедить ее, что она может уцепиться за меня, и я не дам ей упасть, я полечу вместе с ней. Я безмолвно пообещала ей, что сделаю все, лишь бы однажды снова увидеть ее счастливой; возможно, дружба как раз и есть это обещание.
– Она сказала, что уже присмотрела себе парик, очень красивый, и к