Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я нанес визит Маритену в Риме в 1945 году. Он оправдывался, почему никак не отреагировал на мое письмо:
– Мне пришлось бы быть слишком суровым по отношению к полякам. Сказать им очень болезненные вещи. Поляки слишком много перестрадали, чтобы сейчас говорить им такую правду.
– Если когда и говорить правду, то в несчастье, – ответил я. – Может быть, сейчас, как никогда, поляки способны ее услышать. Ответьте же мне самым суровым образом.
– Я не могу простить поляком их антисемитизм и их отношение к России. Вы изображаете из себя людей, у которых миссия на Востоке, твердите, что вы – оплот христианства, а с другой стороны, считаете русских полулюдьми, глубоко их презираете.
Должен сказать, что его ответ больно меня кольнул. Мое отношение к антисемитизму было прекрасно известно Маритену. Я, однако, сказал ему, что довольно странно, что москали придумали слово «pogrom», что сотни тысяч преследуемых евреев из советской России Польша приняла в годы независимости, что немцы убили миллионы евреев, а за антисемитизм все равно отвечают только поляки – хотя в мысли, в общественной жизни Польши, в ее литературе были не только антисемитские эксцессы, но был ряд поколений, живших в симбиозе между поляками и евреями, несмотря на разницу характеров, темпераментов и вопреки экономическим предпосылкам.
Может быть, еще сильнее меня ранил упрек в польском презрении к русским. Особенно потому, что он повторял мнение каких-то двух графов, встреченных в польском посольстве. Я объяснял, что графов и не графов, болтающих глупости по посольствам, много и во Франции и что я не позволил бы себе на этом основании делать заключения о французской мысли. Я доказывал ему, что если говорить об антирусских настроениях, то, несмотря на нашествия и депортации, несмотря на урон, нанесенный многим поколениям поляков, наше отношение к России и его выражение в литературе несравнимо менее антирусское, чем антипольское отношение русских, если судить хотя бы по русской литературе. Все помнят жестокое антипольское высказывание Пушкина о «кичливом ляхе» в стихотворении «Клеветникам России», написанном, когда могущественная Россия давила Польшу в 1831 году. Все помнят замечательный антипольский пасквиль Достоевского, этот тип польского враля, проходимца и канальи из «Братьев Карамазовых». Не знаю, есть ли во всей великой русской литературе, не считая короткого рассказа Толстого «За что?», хоть один поляк, изображенный по-человечески и без презрения, а у нас не только у Мицкевича, но даже у Жеромского, самого антирусского из наших писателей, сколько тонов чувства и понимания русских. Разве у нас был бы Бжозовский, если бы не русское влияние и страсть к великой русской литературе. Сколько связей, сколько человеческих взглядов в сторону друзей-москалей есть в польской литературе и жизни. Откуда же взялся штамп Маритена и многих других о поляках, презирающих москалей, причем штамп, вытащенный им в качестве аргумента именно тогда, когда немцы разрушили Варшаву на глазах у бездействующих, выжидающих, загорающих на солнышке в десяти километрах от Варшавы «союзнических» русских войск?
Сегодня, читая статью Збышевского, я думаю, что он дал прекрасный аргумент Маритену. Как раз Збышевский, публицист большого ума, такими статьями поддерживает и развивает в польском сознании поверхностное, однобокое и глубоко нехристианское отношение к России. Збышевскому нельзя в тяжелейший исторический момент нашей истории так безответственно резвиться.
1949
Montagnes russes[157]
Ведь это мое единственное утешение в нашей каторжной бродячей доле, когда я говорю себе: «Все равно, как-нибудь, скоро конец!» – и, чувствуя этот мой спасительный роковой срок (ни смирения, ни благодушия у меня нет), я из последних[сил], как кляча с иссеченными глазами, (вы помните этот сон Достоевского?), я под навязчивый мотив из Мусоргского зубами набрасываюсь на каждый миг моего ускользающего последнего дня.
«Подстриженными глазами»
…и третий[поклон] – за то, что жизнь дала мне, а лучше жизни ничего нет на свете.
«Взвихренная Русь»
Смело с моей стороны писать о Ремизове, пытаться представить польскому читателю этого совершенно оригинального русского писателя. Я пишу о нем не как литературный критик, которым не являюсь, и тем более не как литературовед; я пишу потому, что очарован этим писателем и хочу поделиться своим запоздалым открытием.
Проза Ремизова, как мне кажется, состоит не из слов в обыденном понимании, а из живой, осязаемой, всеми органами чувств ощутимой материи. В ней есть боль «до крика», до жестокой горечи, глухого бунта, но есть и «ангельские слезы», чуткие и чувствительные, всепрощающий взгляд, любовь, воскрешающая человека, и любовь жизни, каждой жизни, даже самой измученной и задавленной. Читателя то и дело выбрасывает из самой что ни на есть мрачной тьмы к звездам и снова ввергает обратно в полную темноту. Не каждому впечатлительному читателю я советовал бы прокатиться по «montagnes russes» его книг.
И всякий день по такой лестнице Вера в училище ходит, разнося на ногах лестничную склизь и погань. И не знаю, зачем эта липкая погань, спертое тесное жилье, когда так широко ходят по чистому небу чистые звезды, и по нашей же суровой земле прозрачные текут ручьи… («Взвихренная Русь»)
И там, на верхотуре нашей, куда и вода не подымалась и только ветер ходит, суровою ночью, когда выйдут звезды, звездам шепчу под проволочный гуд через рамы —
– звезды, прекрасные мои звезды – (Там же)
Я не знаю ни одного писателя, который бы так чувственно, ярко, сочно и звучно выпевал русский язык, вырастая ритмом, словом из московской, допетровской эпохи, гораздо более ранней, чем «слишком немецкая» эпоха Карамзина и «слишком французская» Пушкина.
Не зря Алексей Толстой, автор «Петра I», говорил мне в Ташкенте, что Ремизову он как писатель обязан всем. Только в тяжелой, парчовой исторической прозе романа Толстого я не нашел ремизовских звезд, ни следа мимолетной легкости, пронизывающей произведения Ремизова.
Его прозу надо читать вслух, настолько важна в ней материя слова и ритм предложений. Достаточно даже немного погрузиться в этот мир, чтобы ощутить звуковое убожество собственной речи, случайность, недоработанность, опрощение гладкими, стершимися, тысячу раз бессмысленно повторенными оборотами.
Ремизов – первый формалист в списке писателей-еретиков под анафемой Жданова. Этот