Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А, проснулся, касатик? — Светлая ситцевая занавеска, расписанная веселыми голубыми цветочками и отделяющая комнату, в которой я проснулся, от остального дома, отодвинулась в сторону. — Доброе утро! Завтракать будешь, горемыка? — Морщинистое лицо Лукьянихи озаряла лукавая улыбка, словно она и не сомневалась в моем ответе.
— Еще бы, мать! — Толстое и стеганное ватой одеяло, под которым, несмотря на жар в избе, видимо шедший от свежей выпечки, было так комфортно и прохладно лежать, отброшено в сторону. — Не знаю отчего, но я бы сейчас и слона бы целиком слопал! — Я плотоядно облизнулся и подмигнул Лукьянихе.
— Оно и понятно отчего проголодался, милок, — произнесла старушка, скрываясь за занавеской, — двое суток, почитай, спал…
— Сколько? — не поверил я, напяливая штаны и рубашку, что аккуратно сложенными, выстиранными и выглаженными обнаружились на стуле рядом с кроватью. — Двое суток?
— Агась! — откликнулась из другой комнаты Лукьяниха. — Как чувствуешь себя, касатик? Помогли мои травки?
Я застегнул пуговицы на рубашке и, отодвинув занавеску в сторону, вышел в другую комнату. Хотя, если их можно было назвать комнатами: номинально вся изба, довольно-таки немаленького размера, была лишь разгорожена деревянными перегородками, крашеными светлой краской. Посередине «гостиной» стоял большой круглый стол, заставленный разнообразной выпечкой: горка блинов соседствовала с мисками, заполненными топленым маслом и сметаной, возле плетеного подноса с румяными булочками, посыпанными сахаром, толпились изящные «розетки» с вареньями из всевозможных ягод и плодов. С первой попытки я сумел узнать только малину и смородину, из были сварены остальные — оставалось тайной за семью печатями.
— Травки?.. — заторможено разглядывая столовое изобилие, произнес я.
— Они самые, — повторила старуха. — Да ты садись, в ногах правды нету!
— Помогли твои травки, мать! — честно ответил я, падая на скрипнувший под моим весом, изящный, но изрядно потраченный временем венский стул. — никогда раньше я себя так отлично не чувствовал! — Не покривил я душой. — Даже не знаю, как сказать… Такое ощущение, что словно заново родился!
— Так и есть, — согласилась Лукьяниха, поставив передо мной большую глиняную кружку, в которую затем налила из такой же глиняной крынки белоснежного молока, — ты ведь действительно заново родился. Правда, не из утробы матери, как нам самим Создателем наказано, но в неизменных в муках! Ты молочко-то пей, — подвинула она ко мне заполненную до краев кружку, — парное! Вот только-только свою буренку-красавицу подоила. Ты ить такого уже давно не пробовал.
— Родился, значит… — Я взял кружку двумя руками. — В таком случае ты, бабуль, моей нареченной матерью будешь? — Усмехнулся я, втягивая ноздрями непередаваемый аромат парного деревенского молока.
Такого я действительно сто лет уже не пробовал. В последние свои прожитые годы я больше чифир, да водку жрал. Не до парного молока было, хотя лепила, что за моим здоровьем наблюдал, настоятельно это советовал. Ведь даже за вредность на трудных работах молоко прописывали, как лекарство. А моя жизнь, большей частью прошедшая за решеткой, куда как вредной была. Только молока за эту вредность мне не выдавали.
— Да нет, — отмахнулась от меня старушка, присаживаясь рядом, — какая я мать, даже нареченная? Бабкой-повитухой вполне меня можешь считать, что рождение новой жизни облегчает, да боли непомерные умаляет. Вот это — как раз и есть моё предназначение!
— Спасибо, родная, что пропасть мне не дала! — с чувством поблагодарил я старуху, припадая к кружке и делая огромный глоток.
Неописуемый вкус детства, который я уже давно забыл, неожиданно всколыхнул мои воспоминания. Ведь сколько я ни пытался вспомнить свою жизнь до того, как я стал сиротой, босотой беспризорной — у меня никогда не получалось. Даже лица своей родной матери представить себе не мог. А вот сейчас, с первым глотком молока, она предстала передо мной, как живая! Она сидела напротив меня за столом, подперев одной рукой подбородок, а второй смахивая из глаза набегающие слезы. Такая молодая, красивая… В её глазах заплаканных глазах стояла вселенская грусть, но такая тихая и умиротворяющая, что мне самому захотелось погрузиться в эту грусть с головой и ни о чем больше не думать.
— Мальчик мой… — тихо произнесла она, смахнув очередную слезинку. — Какой же ты у меня большой… — Её протянутая рука коснулась моих волос, и я готов поклясться, что по-настоящему почувствовал её прикосновение.
— Мама… — хотел прошептать я, но не смог выдавить из себя ни звука — в горле стоял ком.
— Прости нас с отцом, Сенечка! — нежно произнесла мама, продолжая ласково гладить меня по голове. — Ведь из-за нашей смерти твоя жизнь не сложилась…
За спиной матери неожиданно возник крепкий молодой мужик не старше тридцати лет, с короткой русой бородкой в светлой деревенской рубашке-косоворотке навыпуск и картузе с треснувшим лаковым козырьком.
— Не держи на нас зла, сын, — сурово припечатал отец, — мы бы рады были тебя растить, но судьба с нами так жестоко распорядилась. Прости, — повторил он слова матери, — если сможешь…
— Да о чем вы⁈ — просипел я, с трудом извлекая звуки из схваченного спазмом горла. — Да я всю жизнь мечтал, как бы мне вас хоть на минутку, хоть на секундочки увидеть! Нет у меня на вас зла! Вы же… — Я смахнул слезинку, выкатившуюся из уголка глаза. — Вы же самые близкие мне люди! Мать… Отец… Да я ради этой секундочки нашей встречи был готов горы свернуть, и все, что имею, отдать! Да я же ваших лиц никак вспомнить не мог! Жаль, что нам не удалось узнать друг друга получше… Но я ни в чем вас не виню! Поверьте…
— Спасибо, сын, за эти слова! — Степенно наклонив голову, произнес отец, снимая картуз. — Храни тебя Господь! — И он так же степенно перекрестился. — Живи по чести, по совести! И на судьбу, хоть она и жестока порой к