Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прогулка длилась, и я спускался все ниже и ниже, забирая наискосок, в сторону Восточного Бродвея, за улицу Лафайет, где у ступеней, ведущих к станциям метрополитена, было чрезмерно людно от обилия торговцев фальшивыми швейцарскими часами, которые были навалены у них в чемоданах и чемоданчиках, а то и просто топорщились в горстях, наподобие ракообразных. Здесь предлагали мелких китайских божков из фальшивого же нефрита, ароматические курительные палочки, разнообразную галантерею, например, бумажники, брючные ремни, колоды игральных карт, пепельницы, а также упакованные по трое комплекты мужского нижнего белья, галстуки, шарфики, никчемную бижутерию и тому подобные вещи, на которые неведомо кто мог бы и позариться; но та или иная торговля, очевидно, велась: вокруг шли оживленные и азартные переговоры вполголоса, одни отходили, другие между тем подходили, и в пространстве стоял неумолчный гул от безoстановочно произносимого слова rolex-rolex-rolex-rolex.
Мой автомобиль мог бы, с относительно малой приплатой, заночевать и на Манхэттене, но возвращаться за ним с утра мне, разумеется, не хотелось. При этом я также весьма не желал разъезжать по вечерам, и вовсе не потому, что выпил спиртного. Я никогда не был так называемым лихим записным водителем, охотно предоставляя место за баранкой моей Кате, – когда это было делом допустимым. Она шоферствовала с нескрываемым удовольствием; ей в особенности льстило признание за нею дара проникновения во всякий промежуток, мало-мальски пригодный для стоянки. Впрочем, и я правил вполне порядочно. Я не боялся ни своего, ни чужих автомобилей, ведомых кем бы то ни было: хоть китайцами, хоть злобной молодежью, хоть латиноамериканцами, хоть женщинами, даже древними стариками и старухами. Не страшили меня и несчастные случайности с пешеходами.
Однако в последние месяцы мое положение в этом смысле изменилось к худшему, о чем я еще не имел случая упомянуть. Причиной была новая, неведомая мне прежде боязнь. Едва только я садился за руль и в поле моего зрения оказывался прохожий, мною овладевало жесточайшее искушение: резко, но и коварно, не привлекая ничьего внимания, притопить, увеличить скорость – и одним ударом снести это рвущееся, ломающееся, лопающееся на лету препятствие, – а затем с осторожностью миновать все то, что останется от него на проезжей части, и продолжить свой дальнейший путь со скоростью, дозволенной в городских пределах. Я был уверен, что задерживать меня не осмелятся. Еще сильнее тянуло взъехать на тротуар, и я отрабатывал в себе эти ничтожные на вид, плавные, волнообразные покачивания руля в сочетании с легкими прикосновениями плюсны к акселератору, которые позволили бы мне, мчась по спиральной траектории, поразить возможно большее число беспорядочно суетящихся целей.
Я не воспитывал себя окриками и призывами к дисциплине и благонравию, но, добровольно вступив с самим собой в тайный лукавый сговор, подмигивал и едва слышно повторял сквозь зубы: не теперь, не теперь, еще ты к этому, Колян, не готов, не готов еще, – испытывая при этом неизъяснимое, выражено полового ряда наслаждение, от которого мне приходилось со все большим усилием отказываться. Это была, конечно, разновидность мозговой игры; но уж слишком яркими становились мои дорожные миражи, а после захода солнца, в сумерках, я вел автомобиль буквально вслепую, как бы пребывая в эпицентре удесятеренных световых и пиротехнических вакханалий, свойственных rock-концертам и дискотекам 80-х – 90-х годов прошлого века, – я еще успел повидать их воочию.
Таким образом, каждая, даже совсем непродолжительная поездка превращалась в мучительную трату душевных сил. В подобном положении вероятность настоящей, а не воображаемой аварии была достаточно высокой. Однако, стоило мне затормозить и распахнуть дверцу, как бесследно исчезало не только самое искушение, но и чувственное памятование о нем: я уже не мог вспомнить не только то, в чем оно состояло, но даже факт его несомненного существования и воздействия, только что сотрясавшего меня с головы до ног.
Я не усиливался понять, отчего приключилась во мне эта, в сущности, весьма опасная и тревожная неполадка. Мне было достаточно одного только осознания причинно-следственной связи ее с появлением в галерее, то бишь в музее «Старые Шляпы», работы Макензи. В чем именно состояла эта связь и точно ли можно было почесть ее за причинно-следственную – я не искал, пребывая в уверенности, что всё непременно затихнет, как только я найду решение истории с картиной. Потому-то я просто прилагал все старания, чтобы лишний раз не оказаться в необходимости выезжать на улицу. На острове Манхэттен подобное поведение было бы чем-то вполне обыкновенным, зато для обитателя Квинса, где я очутился уже повторно, такие привычки порождали затруднения, напр., для частого посещения все того же Манхэттена, чего мне почти невозможно бывало избегнуть. Следовало приноровиться прежде всего к транспорту подземному, где я чувствовал себя далеко не всегда уютно, – или нанимать такси, что становилось накладно.
Впрочем, к подземке я притерпелся достаточно быстро. В ее ранней утренней толчее мне обыкновенно участвовать не приходилось, т. к. прежде десятого, а то и одиннадцатого часа необходимости переправляться на остров Манхэттен почти никогда не возникало. В дневные же, дополуденные часы вагоны, с их сидениями померанцевых и лимонных тонов, бывали довольно пустыми. Вплоть до вхождения в грязноватый облупленный тоннель, который и приводил меня на искомую остановку Lexington Avenue, – она же «59-я улица», – состав перемещался по эстакаде, так что моему наблюдению открывались асторийские крыши: Астория была вся, почитай, сплошь бесхитростно и равномерно застроена в уровень, не превышающий четырех-пяти этажей; дома покрупнее и повыше стояли в торговой части или поближе к парку, т. е. к набережной. Все это, за малыми исключениями, представляло собою оттенки буро-красноватого тусклого кирпича с включениями серого цемента, покрытого сплошными graffiti; таким же образом было размалевано все, что только пристроено на крышах, как то: трубы, крытые выходы чердаков и коробки мощных кондиционеров ; Астория предпочитала тусклые цвета, так что лишь редкие домовладельцы из числа записных средиземноморских (греческих) патриотов штукатурили свои жилища белым, к тому же украшая окна голубыми наличниками.
Совсем неплохо приходилось мне и на обратном пути. После семи-восьми вечера в вагонах было достаточно тихо. Пассажиры – люди с неподвижными, замкнуто-кроткими от смертельной усталости лицами, в большинстве своем выходцы из Азии, Ост– и Вест-Индии, иногда негроиды, а совсем редко – представители белой расы, – уже отстранились от всего, что только выпало на их долю в дневные часы; они отдыхали и грезили по дороге, и, возможно, этот отдых был даже получше того, что предстоял им дома по возвращении. Только самые молодые сохраняли остаточное оживление, не расставаясь с наушниками, и от них доносился проникающий сквозь их черепные коробки наружу едва слышный, но явственный барабанный бой и лязг электрических музыкальных устройств.
И я отдыхал и грезил вместе со всеми.
Лучше всего бывало, когда движение состава внезапно утрачивало в своих равномерности и плавности: его начинало чуть-чуть подбрасывать и даже немного заносить. Тогда я блаженно прикрывал глаза, что, конечно, мог себе разрешить, поскольку за безопасность движения отвечали другие; меня везли. Везли, словно в трамвае, – с оконцами на обширных площадках, устроенных на манер застекленной веранды, с бедовой, почти блатной, размалеванной в красное, белое и черное кондукторшей при служебной сумке, что застегивалась на манер портмоне; а широкий ремень ее, идущий от плеча наискосок между полными грудями плутовки, имел на себе закрепленными рулоны проездных билетов трех разновидностей: взрослые, детские и багажные.