Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Садитесь, дорогой узнаете.
Вера Александровна забоялась — не за себя, за него. Как бы не постигло его разочарование.
— Никуда я не поеду, Николай Иванович.
Она отвернулась и пошла к пшенице делать свое привычное дело.
4
У Виктора с Талькой все было решено: когда они пойдут в сельсовет и распишутся, когда об этом скажут ничего не знающим родителям; где станут жить — на станции, если Павел Лукич не будет против, или у Тальки в собственном доме в Давыдкове.
Каждый вечер, как только темнело, Виктор уходил в Давыдково. Талька встречала его на околице. Обнявшись, они спускались на берег Выкши и тут на сене проводили ночь. Здесь и спали — коротко, урывками. От такой жизни оба потемнели, исхудали лицами, но глаза горели у обоих молодо; не было на станции и в Давыдкове людей счастливей их, так они считали.
Короткие ночи пролетали лётом, не успеешь прикорнуть — уже утро. Утра стояли ясные, солнечные. Тени от сосен ложились на берег. За тенями, по обе их стороны, вспыхивала под солнцем росистая трава. Виктору казалось, что и ясность неба, и утренняя прохлада, и полосы света, густо и красно осевшие за тенями сосен на траве, — все это идет через него, пронизывает насквозь, вливая в утомленное тело свежесть и бодрость. Талька отряхивала платье, причесывала волосы, стояла рядом, такая улыбчивая и домашняя. Уходя, оглядывалась. В просветах меж соснами косыми сгустками, как золотистый туман, стоял солнечный свет. Когда Талька ступала в такой просвет, волосы ее вспыхивали ореолом, и вся она, пронизанная светом, была легкой и воздушной, будто просвечивалась насквозь.
Талькиной матери, Аксинье, донесли, с кем ее дочь проводит ночи. Аксинья разругалась с колхозным бригадиром, не отпускавшим ее с покоса, ушла самовольно. Не застав Тальки дома, побежала на почту, но там скучающе сидела одна телефонистка Даша.
— Где Талька? — приступила к ней Аксинья. — Сказывай!
— Чего это вы, теть, так строго? — спросила Даша и объяснила: — Наталь Васильевна при исполнении служебных обязанностей.
— При исполнении… Ты мне словами не форси, туману не напускай. Знаю, какие она тут обязанности без меня сполняет. Обрадовалась, что матери нет дома. На уме парни да гулянки до утра.
— Это вы так про ихнюю любовь? — Даша поджала розовые, как у ребенка, хорошенькие губки.
— Лю-юбо-овь? Вот я им покажу любовь! — Аксинья кипела.
— Фи, теть Аксинь, как вы на это старомодно смотрите, — фыркнула Даша. — Наталь Васильевна знает, что делает. Вас послушать, так никогда замуж не выходить.
— Ты-то выскочишь, сорока.
— А что? Скоро и мое время подоспеет.
— До чего вы, девки, все глупые. Сами на шею парням вешаетесь.
— Не ругайтесь, теть Аксинь. Знаете, какая у них любовь? — мечтательно вздохнула Даша. — Посмотришь — завидки берут. Меня бы так любили да целовали, я себя не пожалела бы. Вот она я — бери всю.
— Да ведь он натешится и бросит. Не пара Талька ему.
— Зато память на всю жизнь.
— Видели мы эту память, которая в зыбке кричит. Я думала, Талька с Пашкой, а она…
— Чем же хуже Виктор Иванович? Он — мужчина положительный. Ученый.
— А ну тебя, стрекотуха. Что ты понимаешь-то? — махнула рукой Аксинья и вышла, сердито стукнув дверью.
Даша пожала узкими плечиками. Вечно эти родители на пути детей становятся. Нет, она понимала и одобряла свою начальницу.
Тальку Аксинья выследила на улице, когда та возвращалась из конторы колхоза. Скорая на расправу, Аксинья, не долго думая, хотела схватить дочь за волосы.
— Ты чего? — отскочила Талька. — За что?
— За дело. Не таскайся ночами, блудница! Не страми мать! Ты думаешь, стала начальницей, так я на тебя управы не сыщу? Я найду. У меня не очень-то…
— Не ругайся. Люди услышат. Нехорошо.
— А мне каково про тебя было слышать? Об этом ты подумала? Твой грех — мой позор.
Говорила, а самой стало жаль дочь. Ни слезинки в глазах у Тальки — чернота и сушь. Где-то на самом донышке дымилась обида. Талька поклонилась матери низким поклоном:
— Спасибо за все, милая мамушка. А жить я у тебя после этого не могу.
— Куда денешься из родного села-то? — насмешливо осведомилась Аксинья. — К нему уйдешь?
— А хотя бы и к нему, — сказала Талька и подумала: «А если не примет?»
— Иди, иди. Вернешься брюхатая — в дом не пущу.
Тяжел и крут характер у Аксиньи. Если бы Талька повинилась, может, все и обошлось бы. Но Талька сама горела в обиде, в стыдобушке. Они разошлись: мать домой, дочь на почту. Талька вбежала, села на свое место и в слезы. Даша, как могла, успокаивала ее. Талька наревелась, повернула заплаканное лицо к телефонистке:
— Вот и все. Пустишь меня на квартиру, Дашутка?
— Приходи, Наталь Васильевна, места хватит. И его приводи.
— Пойдет — приведу. А нет — и одна проживу. Вот она к чему ведет, любовь-то, Дашутка. Недаром ее называют злой, — попыталась улыбнуться Талька, но губы не послушались, задрожали, и кончила она уже со слезой. — Родная мать от дочери отказалась. Каково?
Виктор ничего этого не знал. Он жил ожиданием вечера. Чухонцев вернулся с химкомбината и скрывался от всех. Виктор отыскал его в лаборатории. Чухонцев налил в колбу воды, насыпал в нее буровато-серого порошка, взболтав, смотрел мутную жидкость на свет.
— Николай Иванович спрашивал тебя.
— Зачем я ему понадобился? — Чухонцев отставил колбу.
— Он хочет знать правду о клевере.
— Ты ему говорил?..
— Ждал твоего приезда.
— Как ты думаешь, он меня выгонит?
— Спроси об этом у него сам.
Черт связал его одной веревочкой с Чухонцевым. Из-за этого клевера положенье Виктора на станции становилось двусмысленным. А теперь, когда у них с Талькой надвигались серьезные перемены, ему нужно было твердо стоять на ногах.
Николай Иванович выслушал Чухонцева в поле. Объяснял Чухонцев свою неудачу сбивчиво и криво, до конца не договаривал. Николай Иванович слушал молча. Что ж, опыт не удался. Бывает и такое. Путь к открытию лежит через неудачи и ошибки. Следовало бы отдать распоряженье тотчас скосить клевер, хотя бы для того, чтобы не мозолил глаза, не напоминал о том, что ожидалось и не сбылось. Так просто сделать это: пойти и сказать косцам или кого-нибудь послать за ними — того же Виктора. Но, видно, свыкся за весну и лето с думкой о короле трав — клевере. Он так надеялся на него. Где-то в нем еще теплилось: «А вдруг?..» Но, глядя на лишаистую пожухлость клевера, понял: никакого «вдруг» уже не