Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Политбюро Гриневицкий не скрыл, что теоретически можно было бы лететь дальше, но Хозяин утешал и похвалил: сберег машину, сберег людей! Словно утратив остатки самоконтроля от этой ласки, Гриневицкий тут же, на самом верху, заявил, что виноват во всем Антонов, что он вредитель и намеренно дает поврежденные машины. Антонов, при котором это все было, очень спокойно сказал, что машина была в совершенной исправности, а пилотам следует проститься с барскими привычками и лично контролировать предполетную подготовку. Гриневицкий настаивал, пришлось Хозяину сказать: товарища Антонова наказать всегда успеем, без ошибок не бывает движения, что-то такое. Антонов потом ничего Гриневицкому не сказал, вел себя ровно, но все же всё знают. На кремлевском совещании произносить слово «вредительство» – это в тридцать пятом году было свинство. На шляхтича стали смотреть косо.
Реабилитировался он, только перелетев через год из Лос-Анджелеса в Москву на поплавковом самолете, но с Америкой вообще вышла глупость. Хозяин ему сказал: что же, нам средств не жалко, если в распоряжении наших летчиков не имеется сегодня достойного аппарата – приобретите его у тех, кого считаете лучшими. Гриневицкий мог сказать: да что вы, лучшие, безусловно, у нас, нужно дать только шанс и, может быть, сменить некоторых конструкторов… но он не сказал, то есть как бы скрыто согласился с тем, что у американцев лидерство. Наверное, будь он интриган… но его, человека прямого, интересовала только личная победа. Его командировали, как, в сущности, бывало тогда сплошь и рядом: американцы приезжали к нам и строили тут, что разрешали, а мы летали к ним и выбирали технику. Была целая мода ездить к ним и писать потом очерки про то, что люди они в целом неплохие, им бы только социалистическую организацию производства! И Грин поехал и три месяца там изучал предложения, и выбор его пал на моноплан «Вульти».
Это был странный выбор. Гриневицкий за полгода до этого говорил, что на одномоторнике через полюс летать бессмысленно, а тут запросил именно одномоторник, машину тридцать второго года с прекрасной, нет слов, аэродинамикой, весь из легких сплавов, восемьсот девяносто лошадей, скорость до трехсотпятидесяти, два бака суммарной емкостью под восемьсот, трехлопастный винт. Напрасно ему говорили, что есть машины устойчивей, он никого не слушал, подавай ему «Вульти». Два месяца доводили: в салон вместо кресла впихнули дополнительный бак, на крылья поставили антиобледенители «Гудрич», два цельнометаллических поплавка, в подарок заменили радиокомпас – «Фэйрчайлд», то есть волшебное дитя, заменили на «Лира», то есть престарелого короля. Все это время Грин раздавал интервью, позировал, ходил по Сан-Франциско, посетил город Себастопол, вообще подробно ознакомился с русской Америкой и отдельно зашел на Русские холмы, где приобрел в легендарном букинистическом книгу по-польски, там и такая нашлась, «Mgła», он сказал, детектив. В Америке его полюбили – чувствовали сжигавшую его манию первенства, обычную для американского героя; впрочем, наших героев там вообще любили.
Гриневицкий с верным штурманом Голубевым вылетел из Лос-Анджелеса, сначала все шло прекрасно, над Сиэтлом они попали в дождь, потом в шторм. Видимость стала нулевая. Грин смутно разглядел землю и решил садиться. Оказался необитаемый остров – исключительного везения был этот человек! Остров был с гулькин хер, приводнились и чудом завели своего «Вульти» в бухточку, до утра пережидали шторм, откинув колпак. Голубев предложил распечатать НЗ – Гриневицкий отказался: первая трапеза была у них предусмотрена на следующий день, еды мало, кто знает, сколько придется тут куковать? Сидели, пели; как вспоминал впоследствии Голубев, Грин вдруг запел по-польски «Hej, tam gdzieś znad czarnej wody wsiada na koń kozak młody», у него оказался приятный голос и даже слух, а песня была крайне печальная: не увидит он больше ни любимой, ни Родины и хочет немедленно запить две эти большие неприятности. Однако, воскликнул Голубев, какой понятный язык, почти украинский! Да, ответил Гриневицкий, очень близкие языки, и Голубев успел подумать: чудеса, сидят два славянина в летающей посудине, ночью, на необитаемом острове близ Канады, поют свои славянские песни, обсуждают языки, а где та Польша, та Украина, есть ли они вообще где-либо?! Вдруг волна, понесло на камни – прямо в летных костюмах прыгнули в воду, смех и грех, стали закреплять канат у берега, чтобы драгоценную посудину не разбило. После этого Грин разрешил глотнуть спирту, но только глотнуть. Утром волнение улеглось, хотели взлетать, но тут отлив, бац – они на суше, не разгонишься. Пошли искать пресную воду, не нашли; хотели разжечь костерок – не из чего. Набрали мха, он кое-как тлел, но даже чайника не скипятишь. Еще пять часов, насквозь промерзнув, ждали прилива; после этого Грин вывел машину из бухты, с грехом пополам взлетели, но если бы тут кончилось Гриново везение!
Полетели на Свенсон-Бей, с лету разглядели дома и дорогу, сели на воду – на берегу никакого движения; что, у них тут каждый вечер садятся самолеты? Низкий каменистый берег, туман, плотный и серый, лежал на низких домах, на двух деревьях у воды, на самой воде, тихой и как бы загробной; Голубев должен был тогда смекнуть, что это было предупреждение, в жизни ничто не случается без репетиций, но было ему не до символики. Стали подруливать к берегу, встали там. Наконец через полчаса подошел катер, в нем сидел человек без возраста, с лицом морщинистым и красным, как бы потрескавшимся; с грехом пополам объяснились, человек сказал, что на Свенсон-Бее давно нет никакого селения, был тут поселок, разрабатывали руду, но руда иссякла, и теперь, что называется, место пусто – остался только он с больным братом, ибо у них нигде никакой родни. Раз в полгода им привозят продукты и топливо, маяк давно не горит, ибо они в стороне от торговых путей; конечно, надо бы уехать, но обжились, и работы нет (в Америке нигде не было работы).
Закрепили самолет, вылезли на берег, абориген позвал ужинать.
Странный был берег. Голубев на момент – идеалистические глупости, но какой же летчик не верит иногда в подобные вещи! – вообразил, что они разбились и попали в чистилище, потому что ни на ад, ни на рай это не было похоже. Когда-то действительно был поселок, вроде как у Чаплина в «Золотой лихорадке», – теперь это были пустые черные дома, хотя на площадке в середине все равно стоял американский флаг – национальная гордость, блюдут. Брат оказался совсем расслабленный, с обезьяньими длинными руками, нехорошей улыбкой идиота – всего можно было ждать от этой пары. «Мать его ударила об угол, когда носила», – сказал старший. Самого старшего, видно, тоже много раз ушибала жизнь, разговаривать связно он не мог, перескакивал с этого на то, вообще же, видимо, намолчался и не хотел учиться людской речи заново. Гриневицкий спросил, чем они тут занимаются. Всегда есть дело, неохотно отвечал старший. У них была копченая грудинка и кофе, Грин выложил шоколадку из НЗ – «Полярная люкс», советская, из самолучшего какао – никакого впечатления: советские, несоветские… Они тут даже не знали, что есть какие-то советские. «Я поляк», – пояснил Грин. «У нас тут был один поляк, утонул», – сказал старший; младший вообще больше помалкивал, но на словах про поляка энергично замычал. Тут бы Грину опять заметить знак, но он только поморщился. Ему стало жаль поляков, которых носит по свету, и все по каким-то странным, больным местам. «Ну что же, ночевать станете?» – спросил брат. «Да, если позволите». – «Что же, нам не жалко. Если ночью лететь, можно залететь в Валгаллу». – «Какая Валгалла?» – «Не знаю, но есть северная земля, откуда никто не возвращался. Берега ее странной формы. Их можно видеть издали. Больше никто не знает и вам не скажет». Вытянуть подробности про Валгаллу было невозможно, стали располагаться на ночлег.