Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды вечером Ольга наконец решила, что назавтра не выйдет из барака. Она мечтала о возможности отдохнуть в тени. Собрав весь свой бунтарский дух, она положила платье из «чертовой кожи» отмокать в таз с водой возле койки. Мать прислала ей халат из светло-голубой легкой ткани. Ольга жаждала надеть его, ощутить мягкое прикосновение прохладного материала к обожженной коже. Но когда ужесточение режима привело к конфискации всей личной собственности заключенных, ее заставили отдать платье охране.
Рассвет уже занялся, а она продолжала лежать в рубашке, но внезапно ее охватил страх за то, что она сделала. Снаружи шла перекличка, и у нее сдали нервы: она осознала, что ей нечего надеть, поскольку сменное платье было в починке у монахинь. Когда ее бригаду вызвали на перекличку и Ольги хватились, торжествующая Буйная донесла на нее. Охранники ворвались в Ольгин барак и выволокли ее наружу, оставляя синяки на руках и грозя всеми мыслимыми наказаниями.
Она торопливо выкрутила платье и теперь стояла в нем, насквозь мокром и липнущем к телу, перед всем населением лагеря. Платье мгновенно покрыла мелкая серая пыль, и оно задубело на утреннем солнце. Затем Ольгу заставили пройти мимо лагерного начальства, стоявшего на крыльце вахты, пропуская полевые бригады. Под их насмешливыми взглядами она ощущала безмерное унижение.
В тот вечер, когда Ольга под конец очередного жаркого дня подошла к воротам периметра, она едва могла дождаться благословенных слов команды: «Кончай работу! Становись в строй!» Овчарки охраны вывалили языки: псы тоже были изнурены обезвоживанием и зноем. Тучи пыли клубились в воздухе. «Еще одна[296] мучительная операция – проверка; просто рвешься к рукам, ощупывающим тебя, – скорее в зону, сполоснуть лицо, упасть на нары, а на ужин можно и не идти».
Ольга рухнула на матрац, слишком обессиленная, чтобы разуться и сбросить платье. Ноги ныли, пульс набатом отдавался во всем теле. У нее осталось лишь одно желание: поспать. Все заключенные мечтали о сне, несущем спасение от ужасов дня. И еще о том, чтобы приснились птицы. Это считалось приметой скорого освобождения. И вдруг Ольга ощутила на плече тяжелую руку. Это была дневальная: Ольгу вызывали к «куму». Она чувствовала на себе жгучие ехидные взгляды крестьянок-«спидниц». Вызов к начальству означал, что ее будут считать «стукачкой». Она поднялась с койки, старательно не глядя в глаза своим соседкам. В отличие от Лубянки, здесь никакого товарищества между заключенными не было, и дружба была явлением редким. Если даже и попадалась родственная душа, женщины, как правило, слишком уставали за день, чтобы тащиться на другой конец тюремного двора ради подруги. Каждая зэчка замыкалась в собственном персональном аду.
Снаружи царила прекрасная мордовская ночь. Большая луна низко висела в небе, воздух был напоен ароматами, когда Ольга шла мимо политых на вечерней зорьке, таких неуместных здесь цветочных клумб, которыми были окружены бараки. Сторонний наблюдатель, видя снаружи беленые здания и ухоженные цветочные бордюры, не смог бы вообразить ужасы, творившиеся внутри: смрад, духоту, стоны несчастных, одиноких и больных, втиснутых в грязные бараки.
Ольгу привели в уютный домик с окном, освещенным лампой с зеленым абажуром. Разумеется, теплый домашний вид оказался иллюзией. Это было логово лагерного «кума» – офицера охраны, в чьи обязанности входили организация надзора за заключенными и вербовка среди них информаторов. Входя внутрь, Ольга не могла знать, какая судьба ее ждет: будут ли ее допрашивать, пытать или попросту застрелят? Наверняка ее неудавшаяся попытка избежать дневной работы в поле не останется без сурового наказания.
Ее встретил приземистый толстяк с бугристым лицом. Меньше всего Ольга, охваченная паникой, ожидала, что он вручит ей пакет. «Вам тут письмо[297] пришло и тетрадь. Стихи какие-то, – буркнул он. – Давать на руки не положено, а здесь садитесь читайте. Распишитесь потом, что прочитано». Он занялся чтением какого-то документа, а Ольга села и развернула сверток. Когда она увидела вольный почерк своего возлюбленного – «Бориных журавлей», летящих по страницам, – на глазах ее выступили слезы. Он написал ей стихотворение – о чуде их воссоединения:
К этому стихотворению были приложены письмо на двенадцати страницах[299] и маленький зеленый блокнот, полный других стихов.
Ольга жадно вчитывалась в каждое драгоценное слово, «все двенадцать страниц любви, тоски, ожиданий, обещаний», и чувства переполняли ее сердце. Все страхи предыдущих двух лет – любит ли он ее? станет ли за нее бороться? останется ли на ее стороне? – растаяли в одночасье: «Он тоскует по мне, он любит меня, вот такую, в платье с номером, в башмаках сорок четвертого размера, с обожженным носом».
Борис писал ей: «Хлопочем и будем хлопотать[300]… Я прошу их, если есть у нас вина, то она моя, а не твоя. Пусть они отпустят тебя и возьмут меня. Есть же у меня какие-то литературные заслуги…» Она умоляла «кума» позволить ей оставить у себя письмо и стихи. «На руки нет распоряжения отдавать, – бормотал он в ответ. – Здесь сидите читайте».
Пока Ольга чуть ли не до самого развода читала и перечитывала письмо и стихотворения под присмотром «кума», ее посетила мысль о том, что всесильный министр госбезопасности Абакумов, должно быть, делает для нее какое-то исключение. Пусть «не было распоряжений» передать ей письмо и стихи, зато был приказ позволить ей их прочесть: засвидетельствовать, что она их видела. Кто-то интересовался ее делом. Иначе зачем она должна была подписывать бумаги? В качестве доказательства для кого-то – кого? Бориса? Московских властей? Что она еще жива?..
Забрезжил первый слабый рассветный луч. Вернувшись в барак, вместо того чтобы хоть ненадолго прилечь, она «как одержимая» стала рассматривать свое лицо в осколке стертого зеркала. Ее глаза, пришла она к выводу, не утратили своей васильковой яркости, но кожа загрубела, а нос не раз облезал от солнца. Один из боковых зубов сломался. Пока она изучала свое лицо в полумраке, ей пришло в голову, что любимый Борис писал другой ей – такой, какой он знал ее больше двух лет назад, «нежной и прежней». Еще год в трудовом лагере, беспокоилась Ольга, и она станет для него неузнаваемой: немощной, изнуренной старухой.
Она цеплялась за его слова – «Тебе, моя прелесть, в ожидании пишет твой Боря…», – бесконечно повторяя их в мыслях. Очередная каторга в полях после бессонной ночи не имела никакого значения: «Летят Борины журавли над Потьмой!» Несмотря на испепеляющие взгляды украинок, которые считали ее «стукачкой», она перетерпит предстоящий день и будет молиться о том, чтобы увидеть во сне в эту ночь парящих журавлей.