Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так точно, – вякнул тусклый голос.
– Никого оставлять не будем. – Комбат рубил фразу фразой. – Поставить в строй не менее восьмидесяти человек. В третьем взводе должно быть двадцать пять. И вы, Боев, пойдете с этим взводом и делом докажете, что у вас нет трусов. Это приказ…
«Вот и все, – подумал Прохоров. – Черта подведена. Одно слово решило судьбу. Но разве комбат ее решает?» Раньше Прохорову казалось, что командир батальона – и бог, и царь, и высший судья, но потом понял, что и он – такой же подневольный исполнитель, только стоит на несколько ступенек выше. Еще есть командующий, а еще сколько выше – ого-го! Лампасное право – власть над судьбами масс. Но и оно не последнее… Как все началось – трудно сказать, особенно глядя из солдатского окопа. Густые брови сдвинулись к переносице, олицетворяя работу державной мысли, невнятно, но веско прозвучало пожелание. И открылись границы, и отправились сотни и тысячи людей на далекую землю… «А комбат – что комбат!..»
– И смотрите, товарищ капитан, – майор произнес совсем тихо, но слышно было почти каждое слово, – чтобы опять у вас чего-нибудь не случилось. Я имею в виду, к рукам не прилипло!
– У меня никогда ничего не прилипает, – громко и хрипло отреагировал Боев. – И будьте уверены, товарищ майор, что с памятью моей тоже все в порядке, и я ничего не забываю.
«Помалкивает пока ротный, – размышлял Прохоров. – Молчим и мы, хотя и знаем всю эту историю. Афган научил молчанию. Молчание – производная терпения. Нетерпеливые здесь гибнут первыми. Великая вещь – терпение… А комбат все хочет подцепить Боева на афганях».
С полгода назад рота накрыла исламский комитет. Взяли среди других трофеев кассу: около пятидесяти тысяч «афоней». Был там и магнитофон. Этот магнитофон ротный и решил подарить Савченко. Боевой парень, но ни одной награды не получил, хотя посылали. Вот Боев и вручил перед всей ротой этот магнитофон. С тех пор потянулся слушок, вроде бы ротный к тому же часть «афошек» прикарманил.
Сам комбат заварил это дело, потому что после одного случая боится своего ротного и все хочет рот ему закрыть…
– Становитесь в строй, – раздраженно скомандовал Боев.
Иванов просунул грязную ногу в ботинок и с носком в кулаке медленно прошагал на свое место. А Червяк поспешно наклонился, поднял ботинок и тоже побрел в строй.
– Разойдись, никому не отлучаться.
Ротный ушел, а на его место тут же выскочил Черняев.
– Стоять, взвод!.. Я не понял, обалдели, что ли, все? Иванов, какого черта? Трусов у нас еще не было. Ротный правильно говорит. И не будет. Разойдись…
Прохоров остался около Иванова. Тот не смотрел на него, укладывал вещмешок.
– Женька, что с тобой? – Он положил руку ему на плечо и попытался заглянуть в глаза. Иванов молча сбросил руку.
Прохоров вздохнул, пошарил по карманам, достал катушечку пластыря.
– На вот, заклей. А хочешь, ботинками поменяемся? У меня попросторней. Носки тебе дам…
– Не надо, – глухо ответил Иванов, но пластырь взял.
Подошел Черняев, долго смотрел на Иванова.
– Какого ты полез со своей дурацкой ногой? – наконец зло выкрикнул он. – Ведь в последний раз идем, Женька! Салаги смотрят на нас. Ты хоть думай!
– Ну, трус я, трус! – Иванов швырнул на землю вещмешок. Лицо его искривилось как от боли, глаза сузились, будто сыпануло песком. Только черные зрачки горят. – Это хотите сказать? Говорите. Только все это мне уже осточертело. Не могу! Все, хватит! И катитесь вы к черту. Ротный спросил – я сказал. Болен, да! Катитесь все…
– Сволочь ты! Не думал, что ты такой, – Черняев не на шутку рассвирепел. – Думаешь, мне сейчас охота под пули лезть?
– Ладно, не трожь его, – Прохоров встал между ними. – Иди. Не маленький, сам все понимает.
Иванов махнул рукой, опустился на корточки, закрыл лицо руками. Прохоров заметил, как крупная дрожь, будто судорога, сотрясает Женьку. Все ни к черту. Никому неохота помирать. Молодые боятся неизвестности, старики – дурацкой случайности. Все по-разному и все одинаково не хотят подыхать. Прохоров хотел добавить что-то помягче, сгладить этот идиотский, нелепый разговор, но уже крикнули строиться, засуетилась, заволновалась толпа цвета хаки, слилась в цельный строй. Угрюмые, невеселые, озлобленные колонны и шеренги.
– На вертолетную площадку бегом, – Боев сделал паузу и, глядя в сторону, гаркнул с протягом, как мужик, понукающий лошадь: – М-мы-а-арш!
Вертолеты ждали на площадке, пыльные, с закопченными бортами, будто не в небесах летали, а как обыкновенные грузовики тряслись по здешним дорогам. В «вертушки» погрузились с грохотом и матюками. Потом все задребезжало, загудело, дрогнула и поплыла вниз пыль в иллюминаторах, машина зависла, снова села, потом двигатель взревел на еще более высокой ноте, вертолет резво покатил по «шиферу» площадки, неуловимо оторвался, клюнул носом, как насупленный бычок, и пошел набирать высоту. Прохоров знал, что теперь вертолет накренится на правый борт, в блистерах мелькнут ряды палаток, а слева ворвется ярчайшая синь, потом он выровняется и пойдет на горы. Так все и произошло.
Металлическое брюхо продолжало вибрировать, дрожать, каждый сейчас ощущал себя одним целым с машиной, маленькой бесстрашной стрекозой, пробирающейся среди исполинов-гор; в этом единении слилась затаенная покорность людей судьбе, которая в эти минуты принадлежала не им, а одушевленному механизму, каждый был связан с ним едиными живыми нитями. Машина несла людей в своем чреве, они стали частью ее, и огненный трассер, брызжущий из расщелины, или ракета с пылающим хвостом были бы одинаково смертельными для всех. И поэтому сейчас люди казались очень похожими друг на друга в своих комбезах цвета светлого хаки, касках, надвинутых на брови, с автоматами между колен. И лица под один стандарт: багровые, облупленные, задубевшие. Вот только в глазах у каждого свое. Черняев – тот смотрит презрительно, даже нижнюю губу оттопырил, сам черт ему не брат. Сидит, развалясь, насколько возможно на тесном сиденье, автомат сбоку, каска на затылке, над бровями короткий ежик торчит. Специально постригся наголо, хотя через неделю уже домой. «Плевал, – говорит, – я на все эти дембельские штучки. Пусть салаги из Союза с прическами едут. А я приеду таким, каким здесь был».
Женька Иванов задумчиво смотрит перед собой и, кажется, ничего не видит. Устал он, Женька, от этой жизни. Устал от страха смерти, от опасности, от постоянного напряжения. Вот и сорвался. Какой он трус! Прохорову кажется, что Иванов и улыбался последнее время не так, как всегда, а через силу. Но сейчас Женька спокоен, пугающе спокоен, и от этого спокойствия Прохорову не по себе. Уж лучше бы стонал или просто ругался.
А ведь им в запас. Домой! Какое сладкое слово. Прохоров не раз представлял себе в мечтах, как приедет сначала в Ташкент в своей афганской форме и с медалью «За отвагу». Потом – самолетом до Москвы, а оттуда уже в Брянск. Он наяву видел себя среди веселых мирных улиц, черного, просмоленного, дико непривычного в этой праздничной суете. Он ловил взгляды – восторженные, восхищенные, испуганные. Люди, я вернулся!..