Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды М. Л., у которой тетка жила, сказала Оттеру по ходу разговора про тетку: «Очень старый и очень голодный человек». – Оттера это неприятно поразило. Он не был готов к тому, что тетка очень голодный человек (ни даже очень старый). Прежде она довольствовалась малым. Она была довольна, когда он приносил ей половину обеда, и теперь, когда он получал для нее целый обед, ему казалось, что это будет совсем хорошо. Он все еще не привык следить за изменениями. Но, оказалось, что этого уже мало и что нужно будет все больше и больше.
Они переехали домой к весне. Это был период передышки. С едой стало гораздо лучше, и Оттер увлекался своими достижениями. Тетка участвовала в увлечении. Дома она была очень активна, часами обрабатывала зелень, из которой варилась очень сытная каша. Тетка мыла, рубила, варила зелень часами. Все это можно было бы упростить, но, как всегда, она не слушала доводов. Работа ее изматывала. Оттер самоутешался тем, что без работы ей было бы тоскливо. На улицу она не хотела выходить. Она отвыкла. На улице для нее неприятным образом обнаруживалась собственная деградация. Она чувствовала себя дряхлой, сгорбившейся, волочащей ноги старухой. Глаза слезились, в непривычно ярком свете выступала несмываемая копоть. Оттер видел все это с внезапной резкостью в тех редких случаях, когда они выходили. И она, если не видела, то чувствовала это на улице. На улице ей было страшно, неуютно, неловко. Кроме того, ей было скучно. Она всегда любила выходить только по делам, с целью. Но пойти просто так в магазин нельзя было, даже кафетериев уже не было, а карточки Оттер грубо отказывался ей доверить.
Оттеру говорили – пусть выходит обязательно, пока тепло. Иначе она лишится употребления ног. Он кричал, но по-настоящему мер не принял. Он боялся, чтобы она уходила одна, и не хотел мучиться страхом, что что-нибудь случится, когда он ничего не успел загладить и исправить. А выходить вместе – это значило тащиться мучительно медленно, шаг за шагом, возиться. Это было слишком томительно. И у него в самом деле не было времени. Тетка же изыскивала предлоги, чтобы не выходить. Вначале это был потерянный ключ, и она все мечтала о ключе. Потом ключ нашелся, но она не выходила. Она придумала формулировку: «Карточки ты мне не даешь. Что я буду ходить, как дура? («да и должна ходить, как дура, потому что иначе совсем станешь калекой на мою голову» – но она продолжала, не обращая внимания на крик). Я буду ходить, как дура, когда дома столько работы. Один раз я посидела в садике, так дома такое делалось. И ты так бросался…»
Эта мотивировка приводила Оттера в особое исступление, потому что она была жертвенной мотивировкой и слагала вину на него.
Надвигалась осень. И тетка, и Оттер с одинаковой наивностью считали, что питание улучшилось и что, следовательно, и состояние должно улучшиться. И им казалось, что оно улучшается. Но почему-то попутно вдруг появились совсем другие нехорошие признаки. Появились болячки, которых раньше не было, как не было еврейской скорби в интонациях. Начинались явления, например геморроидальные. Она испражнялась с мучительной болью. Иногда рассказывала ему, как без него кричала, иногда он сам слышал, как она стонала, сидя на ведре. Он слушал жестко, потому что так был замучен, что не мог допустить для себя еще эту боль.
К болезням тетки он всегда относился панически, обставлял с помпой. Теперь их нельзя было обставлять, и нельзя было прервать пробег по кругу для непредустановленных действий. Всякий раз он долго собирался совершить подобное действие (вызвать врача, сходить в аптеку), и пока собирался, болячка как-то сама собой проходила. Так выработалось у него привычное – сойдет! Так притупилось чувство катастрофы.
Еще ее мучили чесотка, зуд. Он знал причину, и в злые минуты говорил об этом. Но с этой причиной ей не хотелось согласиться. Тогда нужно было принимать меры, а принимать эти меры ей физически было слишком трудно (в свое время она была очень чистоплотна). Поэтому она говорила, что это совсем не то, что у нее крапивница. И никакими силами нельзя было сдвинуть ее с этого убеждения.
Но серьезнее всего были опухание, ноги. Тут они оба должны были бы испугаться, но они не испугались, потому что заняты были другим. Оттер занят был доказательствами того, что тетка сама виновата, так как не слушает его и много пьет. При этом он сам попустительствовал и носил ей щи без выреза и кофе, потому что это упрощало проблему ее питания. Тетка же была занята доказательствами того, что она не виновата. – Питье тут ни причем. Вот Анна Михайловна пьет по восемь стаканов, и ничего. У меня это старое – подагрические явления. Теперь, наверное, прибавился ишиас. – Это было как с крапивницей. Успокоительнее оказывалось иметь какие-то старые, знакомые явления. Это были не вши, не дистрофия – порождения страшного нового быта, грозившие неизвестностью и смертью. Крапивница, ишиас – только всего. Так они вели спор, и для обоих в этом споре затемнялась катастрофическая сущность происходящего. Однажды Оттер пришел еще засветло. Тетка лежала, скрючившись, на диване. Она приподняла голову, и он замер, увидев ее лицо, съеженное и в то же время распухшее, примятое лежанием. – С питьем надо кончить! – Он был уверен, что к ней надо применять сильнодействующие средства. Начался крик: «Распущенность. Ты же не человек. В тебе же ничего человеческого не осталось. Только налить, налить, налить брюхо. Наплюхаться. Посмотри на себя. Посмотри на свое страшное распухшее лицо. Если хочешь знать, такие лица бывают у людей, которые через два дня умирают». Она испугалась. После этого она два дня меньше пила и считала, что опухоль уже прошла и что