Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда у Веры умерла мама, ей было четырнадцать. Мать болела недолго, всего два месяца, и все это время отец беспробудно пил, поэтому Вере пришлось самой разговаривать с онкологом, худым рыжим мужчиной с прокуренным голосом и в несвежем белом халате. Он сразу сказал ей, что надежды нет и надо готовиться к худшему, и, когда Вера заплакала, стоя в его кабинете, он сначала немного помолчал, а потом стал говорить, что смерть – это такой же естественный процесс, как и жизнь, и что в онкологическом отделении сейчас мало коек, поэтому маму надо будет забрать домой, ведь помочь ей уже ничем нельзя. Она еще чуть постояла перед его столом, но он уже уткнулся в свои бумаги, и Вера поняла, что разговор окончен.
Вера знала, почему заболела мама и почему она сначала вся пожелтела, из-за чего отец, который говорил, что от нее стало странно пахнуть, больше не мог спать с ней в одной кровати и ставил себе раскладушку в большой комнате. Когда ей об этом сообщил онколог, Вера уже сама давно успела догадаться, что мама заболела раком, потому что двадцать лет проработала на фанерно-мебельном комбинате, ежедневно вдыхая ядовитые пары лака, которым полировали мебель.
Еще до того, как у мамы открылась смертельная болезнь, Вера твердо знала, что у нее будет совсем другая жизнь. Об этом ей своим безропотным, изможденным видом молча говорила рано постаревшая женщина, с той же железной последовательностью, с какой радио и телевизор каждый день оповещали Веру о том, как они все счастливы, что родились в такой прекрасной стране, единственной в мире, где граждане живут в дружбе и подлинной свободе.
По утрам, когда мама еще была здорова, Вера старалась не заходить на кухню, где и одному-то негде было развернуться и где с семи часов утра орало радио, вытесняя все остальные звуки и освобождая их от обязанности что-то говорить друг другу. Она презирала отца, сидящего за столом в одной майке и тыкающего вилкой в жареную картошку, оставшуюся с вечера, но еще сильнее она презирала мать, сидящую рядом с ним и каждый раз, встречая сумрачный Верин взгляд, жалко улыбавшуюся ей, как бы оправдываясь за то, что от картошки и макарон у нее давно исчезла талия, а глаза, как заношенная одежда, стерлись от серых стен полировочного цеха и всего того грязно-серого мира, в центре которого мужик, не отрывая брезгливо-равнодушного взгляда от жареной картошки и уже не стараясь перекричать радио, одним коротким движением головы велит подать то соль, то горчицу, то пепельницу.
Вера твердо знала, что где-то за стенами этого мира, где женщины старились и выцветали к тридцати пяти, а мужчины наливались нездоровой краснотой и злобой, есть совсем другая жизнь, яркая и легкая, как одежда, в которой ходили туристы, спускающиеся в их город с огромного и белого, как облако, корабля. Куски этой жизни Вера иногда видела по телевизору у подруги, когда там между передачами рекламировали стиральный порошок, плавленые сырки, джинсы, кремы, шампуни и еще какие-то ослепительно-белые предметы, которые она уже не могла различить затуманенным от мечты взглядом. Да и какая разница, что это было? Главное, что люди в этой другой, счастливой жизни были так же красивы, как и их вещи, и, судя по их сияющим, всегда улыбающимся лицам, уже давно жили в том светлом будущем, куда всё шли и шли Вера со своими родителями и другими жителями их страны.
Вера пока не знала, как попасть в ту светлую и счастливую жизнь. Иногда они с подружками ходили гулять к гостинице в центре города, и те, что были понаглее, подходили к финнам и по-фински клянчили у них жвачку. Но Вере было стыдно попрошайничать, и она, стоя в стороне, смотрела, как финны, смеясь, раздают девчонкам маленькие яркие пакетики.
С мамой ей давно не о чем было разговаривать, а теперь, когда она погрузилась в мечту о другой жизни, та еще больше стала раздражать ее, своим видом оскорбляя и отпугивая все прекрасное, что ожидало Веру в будущем.
А потом у мамы стала желтеть кожа, и отец стал приходить домой только на ночь, уже в доску пьяный. Мама ни о чем не спрашивала его, ей и так было стыдно за свою болезнь, и он молча ставил раскладушку в большой комнате, где спала Вера. По утрам на кухне все так же орало радио, но теперь он сидел за столом один, так как у мамы не было сил встать.
После больницы у мамы по всему телу пошла экзема, но она была даже рада этому, потому что нестерпимый зуд пересиливал боль в желудке и спине. Когда ей становилось совсем невмоготу, она наливала горячую ванну и часами лежала в ней.
Позже, когда Вера вспоминала это время, перед глазами у нее вставала закрытая дверь вечно занятой ванной, и у нее опять начинало ныть плечо, о которое опиралось обернутое простыней распаренное мамино тело, когда Вера тащила ее в спальню.
Иногда Вере становилось так страшно от невидимых сил, разрушавших мамин организм, что у нее вдруг начинали сильно стучать зубы, и она засовывала в рот полотенце, чтобы хоть как-то утихомирить их. Она почти не плакала, только тогда, один раз, у рыжего онколога, но иногда, по ночам, просыпалась с мокрым лицом, а потом долго лежала, прислушиваясь к двери спальни и стараясь угадать, жива мама или ее уже нет.
Один раз мама позвала ее и, сунув обручальное кольцо, сказала, чтобы Вера сделала из него сережки-гвоздики, а когда та поблагодарила и повернулась, чтобы уйти, попросила еще немного остаться. Вера не умела быть в ее комнате просто так, ничего не делая. Вцепившись в дверную ручку, она стояла и томилась, но мама все молчала, а потом подозвала, чтобы сказать что-то важное. Вера неохотно отпустила ручку и осторожно сделала два шага, а мама сказала, чтобы она не сердилась, что все так сложилось, и что, когда она умрет, с похоронами поможет ее коллега Татьяна Иванова, и чтобы не сердилась на отца – ведь ему сейчас очень трудно, и ей, Вере, тоже, конечно, очень трудно, но надо еще немного потерпеть, и что отец хороший человек, а то, что пьет, так это все мужики, и что пускай не волнуется, Татьяна Иванова обязательно поможет, если отец будет не в состоянии, – она это клятвенно обещала, а на Татьяну можно положиться, она у них была бригадиром, а сейчас работает по партийной линии, так что слов на ветер не бросает.
Вера видела, что ей тяжело говорить, но мама все шевелила распухшими от экземы губами, извлекая из своего больного тела новые и новые ничего не значащие фразы, и речь ее становилась все менее членораздельной, пока Вера совсем не перестала понимать ее. Уже потом, много лет спустя, она поняла, зачем мама так долго держала ее у себя в комнате и улыбалась такой же извиняющейся улыбкой, как раньше по утрам на кухне, обслуживая угрюмого мужа, зачем просила подойти еще поближе или хотя бы, если противен ее запах, встать к свету у окна.
Вера хмурилась и отводила глаза от настойчивого маминого взгляда – ей было все равно, какой та запомнит ее перед тем, как насовсем исчезнуть. Кивая, она опять тихо дошла до двери и быстро выскользнула из комнаты, моля только об одном – чтобы мама так ослабла, что уже не могла позвать ее обратно.
А потом были похороны, и приходила Татьяна Иванова с комбината, обнимала Веру и называла ее сиротинушкой, не обращая никакого внимания на отца. Она распорядилась насчет гроба и грузчиков, а также еловых веток, которые разбросали перед дверью на лестничной площадке и перед подъездом. Где-то через месяц Татьяна Иванова пришла еще раз и сказала, чтобы Вера хорошо училась и что в нашем государстве никто не пропадет, если не боится работы. Потом спросила, не хочет ли Вера пойти работать к ним на комбинат, и уехала. Больше Вера ее не видела.