Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Даже не надейтесь. Всё. Того нету.
Кузьма посмотрел на него хищно.
– Всё! Ничего больше не умею! Всё оставил там! Не помню ни как собирать винтовку, ни как целиться… Слушай, Кузьма, почти полгода прошло. Всё. Забудь. Не говори мне ничего. Сочувствую твоей потере, надеюсь, полиция с ними разберётся.
– Руки помнят, – тихо сказал тот.
Кажется, у него не было оружия, но все трое знали, что у Кузьмы достанет сил убить Стрельцова голыми руками за неподчинение; да и мало ли раз сам Стрельцов видел задушенных Кузьмой, забитых до смерти, больше похожих на кучу мяса в кожаном мешке, мечтающих о смерти. Исход прямого, безоружного столкновения был предрешён, но Стрельцов знал, что соглашаться нельзя. Сколько десятков раз, в дороге, и уже по прибытии сюда, Марина предупреждала его…
Он встал по стойке смирно, высоко поднял голову и готов был умереть. «Камнем ты это сделаешь или руками? Лучше бы, конечно, камнем, ведь достанет одного удара, и тогда тело смогут привести в состояние, в котором не стыдно показаться матери, отцу… Они, возможно, единственные, кто вправе не чувствовать за меня стыд. Кое-что по-настоящему чистое во мне они действительно видели – то, что даже я не увидел».
Однако Кузьма не спешил вставать. Он испытующе смотрел на своего бывшего снайпера. В нём тоже не сразу проснулась память. Очень многое он забыл в госпитале. Рана располагала: сильно контуженного, его еле откачали, еле выковыряли пять разворотивших грудь и ключицу осколков – он вполне заслужил право на беспамятство. Что ещё важнее (об этом знал только Стрельцов, потому что был там, когда Кузьма должен был истечь кровью и умереть), командир не стонал, хотя ещё несколько минут оставался в сознании, не звал никого из людей, а просто лежал и испускал дух. Каждый вздох давался ему с трудом, однако умирал он с достоинством, в молчании, и в некотором смысле заслужил, чтобы кое-что забыть.
– Только мы с тобой знаем, да? – усмехнулся Кузьма.
– Ага.
– Ну и чего ж ты вытащил меня тогда?
– Я всех вытаскивал. Мне было всё равно кого спасать.
– Неправда. Только меня ты и вытащил.
Стрельцов вспомнил комнату, заваленную телами. Почти все были ещё живы, стонали, истекая кровью, запихивая обратно кишки, хватая свои и чужие конечности. Пленный спрятал в рукаве связку трёх гранат и уронил её в комнате, где собрались остатки отряда Кузьмы. Сколько бы Стрельцов ни возвращался в тот день, он не мог понять, как Кузьма смог вынести всю ту боль, кровь и выжить. Стрельцов тащил его на себе, чтобы предъявить в госпитале труп героя, но…
– Я никому не сказал, и ты никому не говорил, да? – уточнил Кузьма.
– Да что тут говорить, – Стрельцов пожал плечами.
Тогда он никого не рассматривал, но теперь развороченные лица всплыли в памяти остро, подробно – он мог разглядеть в памяти каждого солдата, стоявшего там, каждую деталь, и ни один из умерших не хотел легко отпускать его. Каждый вставал, демонстрировал свои покалеченные руки, ноги, головы, потом начинал уменьшаться, молодеть, возвращаться сначала в тело подростка, потом ребёнка, потом младенца. Стрельцов невольно заплакал, понимая (хотя никогда этого не знал), что каждый из них был любимым сыном или дочерью своей мамы, единственным центром и смыслом её жизни, и каждого из этих младенцев он разорвал на части в той комнате, а спас зачем-то лишь того единственного, кого не было жалко.
– Очень тупо с твоей стороны. Тупее только приехать сюда. Вот чего ты ждал? Что я не вспомню? Или что прощу?
Стрельцов опустил взгляд. Спросить бы у того солдата, который решался на это: чего действительно он хочет, почему зло так манит его, почему месть за Марину для него важнее чести и дружбы?
– Предатель ты, вот ты кто, – холодно сказал Кузьма. – И если ты думаешь, что меня вытащил и я поэтому прощу тебя, то зря. Я знаю, чего ты приехал. Знаю, почему целыми днями сидишь в море, а от меня нычишься в моём же доме. Так вот, да, пора возвращать должок. Ты же знал, что я за этим тебя звал. И ты приехал. Ну давай. Скажи: откуда у него оказались гранаты? Ты же его вёл, ты обыскивал – разве нет? Как ты мог не заметить? Ты им в жопу должен был залезать, чтобы удостовериться!
Солнце достигало зенита, жгло прямым лучом, проникало в мысли, растапливало беспокойство и страхи легко, словно сливочное масло. От солнца не было спасения, как не было спасения от растекавшихся по сознанию Стрельцова лиц и голосов войны. Все романтические мысли оставили его. Не было никакого приказа общества, никакого голоса свыше, никакой причины. Он пошёл туда, потому что хотел, и убивал их, потому что мог. Он ничем не выторговал себе права просто уйти с этой войны, когда пожелает. Ни разу он не был серьёзно ранен или даже контужен при том, что все в отряде погибли, включая Марину и остальных, кого он любил или не любил. Смерть и даже боль обошли предателя, будто для войны его не существовало. И устами командира, тоже оставшегося в живых вопреки всему, люди, которых он погубил, просто произносят очередной неизбежный приказ. И приказов будет ещё очень много – столько, сколько нужно, чтоб в итоге он кончил свою жизнь, как должен солдат передовой, – гибелью.
– Видел пару недель назад странный сон, – сказал Кузьма после долгой паузы, – в конце было, как будто я превращаюсь в собаку. В Борьку.
Пёс услышал своё имя и навострил уши, однако оно было произнесено непривычным тоном, и он не знал, как реагировать.
– Не шуми, Борька, я рассказываю. Это был только наполовину сон, а наполовину это уже случилось, – продолжил Кузьма, думая над каждым словом. – Я вернулся с войны и узнал, что если я буду делать, что хочу, мне придётся воевать тут.
– Ты её с собой принёс, – догадался Стрельцов, но Кузьма не услышал. Он продолжал рассказывать про видение, настигшее его за мгновение до того, как он уничтожил бы Максима:
– Придётся убивать и тут, и опять всё по военному времени. Мир никогда не наступит. И будут вечно только враги и не враги, даже тут, в моём Крае. И врагов намного больше. Кто у меня из друзей?.. Мои собственные – и то враги, понимаешь? Я должен убить их, чтобы меня никто не останавливал. В доме надо сделать крепость, куда никто чужой не войдёт. Им там не место, они тоже должны исчезнуть. И вот я в полубреду шастаю по дому и убиваю их: Галину, Полю, Петровича, Максима, тебя – всех, кто есть в доме, кроме пса. Даже кур убиваю. Потом я выхожу и бросаюсь в огонь. Другого бы он сжёг, но я выдерживаю. Меня уже обожгло раньше, мне больше не больно, я умираю без боли и чувствую только ненависть. А потом моя душа перетекает вот – в него, – он показал на пса, – и уходит куда-то.
Стрельцов погладил Борьку. Тот глядел на людей и сознавал скудным пёсьим умом, что те ведут большой разговор, в котором он имеет значение.
– Помоги мне этого не допустить, – вдруг взмолился Кузьма.
Его лапа легко поглотила кисть Стрельцова и сжала её тугим обручем. Тот не мог вырваться и в упор смотрел на пару покрасневших, отчаянных глаз. Что-то вполне человеческое ещё удерживало командира на этом свете.