Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И что тогда? Что ты ей говоришь?
– Использую Принцип парковочного штрафа.
– ?..
– Помнишь, как появились парковочные счетчики? Новейшая технология, все такое, штрафы разбирает компьютер – помнишь? Один мой приятель обнаружил, чисто случайно, что можно набрать кучу штрафов, оплатить последний из них и компьютер автоматически сотрет из памяти все предшествующие. Это Принцип парковочного штрафа. Скажи им про последнее, и они перестанут занимать свои хорошенькие головки всем, что было до того.
Сказал он это не цинично, не пренебрежительно – скорее с ясной симпатией к тем, кого обманывает. Это так; он таков; таким Грэм никогда быть не мог.
* * *
Решающая улика, которую искал Грэм, была ему подсказана простым и очевидным способом. Он сидел в «Одеоне» на Холлоуэй-роуд и наблюдал – третий раз за неделю, – как его жена совершает экранное прелюбодеяние с Тони Рогоцци в фильме «Сокровище глупца». Рогоцци играл обычного уличного торговца-итальянца, который по выходным с металлоискателем прочесывает сельскохозяйственные угодья вокруг Лондона. Однажды он набредает на кучу старых монет, и жизнь его преображается. Он забрасывает свою торговую тележку и свою религию, покупает костюмы с люрексом, пытается избавиться от комического итальянского акцента, отдаляется от своего семейства и от невесты. Транжиря деньги в ночных клубах, он знакомится с женой Грэма и заводит с ней роман, несмотря на родительские предупреждения.
– Да она тебя высосет насухо, бамбино, – наставляет его отец в промежутке между двумя вилками спагетти, – а потом вышвырнет, как старый башмак.
Но Тони не расстается со своим наваждением и дарит Энн дорогие подарки, которыми она якобы восхищается, но при этом немедленно продает. И как раз когда он собирается сдать за вознаграждение все оставшиеся монеты и навек отказаться от собственных корней, к его родителям являются двое визитеров: сперва полицейский, который объясняет, что все эти монеты, вообще-то, краденые, а потом старушка-мать Энн, самоотверженно заявляющая, что ее дочь – прожженная золотоискательница, которая беззастенчиво хвастается тем, как обобрала наивного молодого итальянца. Тони, погрустневший, но возмужавший, возвращается к своей семье, невесте и тележке. Во время последней сцены, в ходе которой Тони с невестой совместно ломают металлоискатель (примерно как Адам и Ева разрубали бы на части змея, подумал Грэм), аудитория «Одеона», состоявшая в основном из итальянцев, громко аплодировала и выказывала всяческую радость.
Пока те впитывали нравственный урок, Грэм углядел интересную практическую идею. В некоторый момент, придвигаясь к Энн, только что украшенной очередными бриллиантами, в роскошном ресторане и с трепетом наблюдая за светом канделябров, играющим на вырезе ее платья, временно впавший в ересь юный торговец шептал:
– Анжелика, – (это было ее не настоящее имя, а то, которым она воспользовалась для своего коварного обмана), – Анжелика, я написал тебе стих, как мой соотечественник Данте. У него была своя Беатриче, – имя он произносил, как будто это его любимый сорт макарон, – а у меня моя Анжелика.
Вот оно, думал Грэм, выходя из зала. Значит, если роман начался году в 1970–1971-м, искать следовало в пяти возможных источниках. Джек не мог сохранить тайну во всех. Во-первых, он просто не был достаточно изобретателен: если для короткой сцены ему понадобился бы автобусный кондуктор, он не смог бы его породить, не проехавшись в автобусе. Кондуктору потом было суждено появиться на его страницах с каким-нибудь крошечным изменением – хромотой или рыжими усами, – которое заставляло Джека почувствовать себя Кольриджем[48].
А во-вторых, сентиментальная натура Джека превратила его писательское «я» в усердного плательщика всех оброков и даней. Эта черта, в своей изначальной и своекорыстной форме, проявилась с максимальной силой, когда Джек полгода работал театральным критиком.
– Представь, что тебе нужно отправиться на какую-нибудь идиотскую маргинальную пьесу в Хаммерсмите, или Пекхэме, или где там еще, – объяснял писатель. – Выкрутиться не получится: твой редактор обожает все это демократическое гуано, а ты вынужден притворяться, что поддерживаешь его устремления. Ну, берешь свою старую верную фляжку и готовишься отсиживать яйца на представлении, которое призвано перевернуть основы общества на протяжении своей трехнедельной сценической жизни. Опускаешься на свое по-демократически неудобное кресло, и максимум через три минуты мозг тебе орет: «Выпустите меня отсюда!» Конечно, ты не развлекаться пришел, тебе за это, вообще-то, платят, но всему есть предел. Всему есть предел. Ну, выбираешь, значит, лучшую пышку в пьесе и объявляешь ее «новым открытием». Начинаешь с длинного введения, которое призвано воздать тебе честь за экспедицию в Захудавший Театр Долстона, потом немножко проезжаешься по пьесе, а затем говоришь: «Впрочем, для меня вечер оказался спасен поразительным мгновением чистой театральности, идеальной красоты и трогательных эмоций, когда Дафна О’Кант, исполнительница роли третьей прядильщицы, стала прикасаться к своему станку, словно это любимое домашнее животное, – впрочем, вероятно, в те мрачные времена так оно и было. Этот жест и удивительный, отстраненный взгляд ее вырывались за те пределы, которыми для наших истерзанных предков служили сажа и изнурительный труд, чтобы проникнуть в сердце даже самого циничного зрителя в мгновение, которое прорывается на мрачное небо этой пьесы подобно сияющей радуге…» Прошу заметить, я не говорю, что у мисс О’Кант потрясающие сиськи или физиономия Венеры Милосской. Редактору это вряд ли понравится, а самой девице тем более. А если формулировки как было указано, редактор просто скажет: «Хмм, давайте-ка нам фотку этой цыпы» – и пошлет туда фоторепортера, а девушка подумает: «Ух ты, это прорыв – восторженная рецензия, где про мои сиськи ни слова не сказано». На следующий день после выхода заметки ты звонишь в театральный отдел, находишь эту Труди О’Лаз, говоришь, что несешься на представление, потому что просто обязан еще раз лицезреть ее глубоко прочувствованную игру, а потом, может быть, нам удастся глубоко прочувствованно перепихнуться. И вперед. Не всегда срабатывает. Но довольно часто, надо сказать.
Такова была самая примитивная версия системы «подношений», разработанной Джеком. Но и свои более серьезные тексты он любил украшать, по его словам, «хвалилками и дразнилками». Хвалилки заключались в скрытых похвалах в адрес друзей и культурных героев; в дразнилках он издевался над теми, кого недолюбливал. От этого писательство становилось увлекательнее, уверял Джек. «Это дополнительный интерес – чувствовать, что на сегодня ты нарубил достаточно правды-матки».
Грэм присел на колени перед полками Энн. Вот они, десять штук – собрание Джека Лаптона. Первые пять книг ему не понадобятся; остальные пять, начиная с романа «Из тьмы», он вытащил. Чтобы скрыть дыру на полке, он подвинул Дорис Лессинг с одной стороны, Элисон Лури с другой, потом притащил еще пару собственных Мэри Маккарти[49] и поставил их на освободившееся место. Так