Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды они пожаловались Минзу, и тот спросил ее, правда ли, что она травит Конткевича и панну Фукс. Разумеется, она возразила, но не могла им этого простить и добавила:
— Я постараюсь доказать пану директору, что не только не травлю их, но что до сего времени покрывала многие допущенные ими ошибки.
— Как это вы покрывали?
— Исправляла их сама.
— Весьма разумно, вы же отвечаете за результаты работы в своем отделе.
Анна почувствовала себя уязвленной.
— Я готова нести всю полноту ответственности, но при условии, если доверяю данному сотруднику. Так вот панне Фукс я абсолютно не доверяю. У нее куриная память, и она делает массу ошибок. Пан Конткевич пишет на работе письма, а в его картотеках господствует хаос.
— Об этом следовало мне сказать раньше, — скривился директор.
— Я надеялась навести порядок самостоятельно, но если мои напоминания сочтены за травлю, то не вижу смысла продолжать.
— Поэтому вы настаивает на увольнении Фукс и Конткевича?
Анна, не задумываясь, ответила:
— Да, пан директор.
— Хорошо… Хм… Вы смогли бы в ближайшие дни представить конкретные случаи?
— Как вам угодно.
На следующий день после состоявшегося разговора она все-таки задумалась: в сущности, это двое были не хуже других работников, у которых то или иное было не в порядке. Она медлила с представлением Минзу доводов в надежде, что он забудет и все останется по-прежнему. Однако Минз не забыл. При каждой возможности он возвращался к этой теме, домогаясь обещанных доводов. И хотя это раздражало Анну, хотя она усматривала в поведении Минза проявление злого характера, тем не менее она должна была сдержать слово, что не составляло особого труда. Несколько повторившихся один за другим случаев привели к неизбежному результату: накануне первого числа Конткевич и Фукс получили расчет.
Анна, которая должна была подписать листы на увольнение, с утра ходила как побитая. Ей казалось, что взгляды коллег выражают осуждение и неприязнь. Конткевич поклонился ей, как всегда, непринужденно и как бы с иронией, зато у Фукс весь день были заплаканные глаза, а около семи она пришла в бокс к Анне, и, прежде чем она начала говорить, у нее началась истерика.
Это уже вынести было невозможно. Анна дрожащими руками подавала ей воду, гладила по жестким обесцвеченным волосам, своим носовым платочком вытирала ее мокрое лицо, с которого слоями стекала краска. И наконец, она сама отвезла ее домой на такси.
Фукс жила в маленькой комнатке, снимаемой у какой-то небогатой семьи. Комнатка была обставлена претенциозно, украшена ситцевыми накрахмаленными оборками и коричневыми гипсовыми фигурками, представляющими разные мифологические ситуации. Абажуры ручной работы из искусственного шелка, деревянные чудовища из Закопане, немного нелепого фольклора, пледов и платков, коллекция разных «де сувенир» из дешевых мест отдыха, какая-то страшная акварель с беседкой и итальянскими тополями, несколько дешевых имитаций батиков, горы иллюстраций и в плюшевой рамке портрет толстощекого капитана с наглым выражением лица, с надутой грудью и бараньим взглядом. Об этом капитане, бывшем женихе панны Фукс, знал весь «Мундус»: он любил ее до сумасшествия и был стопроцентным мужчиной, но умер из-за болезни слепой кишки. Под портретом во флаконе из дешевого стекла стояли искусственные цветы.
Все это вместе производило такое угнетающее впечатление, что Анна с трудом сдерживала слезы. В довершение в комнате стоял запах гиацинтовых духов, а за стеной ревело радио.
Фукс всхлипывала и горевала все больше по поводу утраченной должности, жаловалась на свою судьбу, на жестокий мир и черствость близких. Анна успокаивала се, как умела, клялась, что сделает все, чтобы Минз отменил приказ, или, в конце концов, постарается найти для нее другую должность. Ситуация была невыносимой еще и потому, что Анна спешила к Дзевановскому, а сейчас никак нельзя было уйти, поскольку Фукс начала подробно рассказывать историю своей жизни, начиная от родителей. Мать была брошена вероломным отцом, гимназия, много спецшкол, много должностей, утраченных из-за сокращения и интриг, из-за отношений с богатыми и черствыми родственниками… Наконец, она достала свою метрику, чтобы доказать, что ей действительно только двадцать девять, а не сорок два, как говорят в бюро те, кто ни видом, ни свежестью не могут с ней сравниться. Анне, глядя на метрику, хотелось рассмеяться, видя разящую диспропорцию между датой в метрике и датой, беспощадно написанной временем на лице бедной Фукс.
Она снова вспомнила Владека Шермана, который однажды говорил о женской метрике:
— Это столь уважаемый документ, что иногда я готов поверить в его подлинность.
Расстались они самым теплым образом, как только Анна умела. И с того дня панна Фукс была признана ее сердечной подругой и по меньшей мере раз десять за день по поводу и без повода приходила в ее бокс. Что можно было поделать, пришлось терпеть.
С Конткевичем все обстояло хуже. Оказалось, что на протяжении нескольких месяцев он брал авансы, и в день увольнения ему уже получать было нечего. Острые глаза коллег скоро заметили, что он продал часы, портсигар и кольцо. Поговаривали, что его выселили из квартиры. Часто он приходил в бюро измятый, грязный, с красными глазами. Начал пить. Однажды он пришел такой пьяный, что заснул за столом. Как назло как раз в это время появился Минз. Разумеется, Конткевича тотчас же удалили, а на следующий день, когда он появился, чтобы забрать из ящиков свои мелочи, он прошел мимо Анны, даже не кивнув ей головой. Он был бледен, лицо сморщилось, и весь он как-то согнулся. Анна знала, что ему отказали в выдаче свидетельства, и неизвестно почему се стала преследовать мысль, что Конткевич покончит жизнь самоубийством.
Она не спала в ту ночь, а утром по дороге купила газету и проштудировала рубрики несчастных случаев, но упоминания о Конткевиче не нашла. Она долго не могла забыть о нем. К счастью, приезд Кароля и Литуни отвлек ее внимание от служебных дел. Много бы она дала за то, чтобы не терзаться угрызениями совести из-за этих двоих уволенных. Если бы она не была руководителем, если бы не входило в ее обязанности контролировать других, как бы это было хорошо. Этот Минз, наверное, еще в худшем положении. Ему нужно заботиться об интересах фирмы и эту задачу ставить на первое место, и в то же время он не может отказаться от человеческих чувств. Как помирить одно с другим, как дозировать критерий?.. Нельзя действовать во вред фирме, но и обижать людей — это ужасно, это не дает покоя…
Дзевановский, с которым она поделилась своими заботами и сомнениями, сказал:
— Есть такие, кто руководствуются только принципами и умеют применить их для каждого обстоятельства.
— Но их нельзя применять к живым людям! Все мы разные, каждый по-своему переживает, по-своему реагирует. То, что для одного может быть ничем, мелкой неприятностью, другого приведет к самоубийству. А кроме того, надо учитывать большую разницу в материальных условиях. Нельзя пользоваться принципами, шаблонами, если речь идет о жизни и смерти.