Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Днем в праздник Вознесения папа разложил на обеденном столе перед каждым из шести стульев по блокноту, раздал нам по ручке и достал толстую записную книжку, перевязанную дюжиной резинок. Это был последний раз, когда мы собрались всей семьей за одним столом.
В записной книжке хранилась информация о его финансах – оценка недвижимости, акций и так далее. Папа сообщил, что после его смерти штат возьмет налог на наследство, который составит примерно 55 %. Мы закивали.
– Хочу составить завещание на ваше имя, дети, чтобы вы были готовы к тому, что произойдет, – он взял в руки желтый карандаш и поднес его к солнечным лучам, пробившимся в комнату. Любовно провел пальцем по каждой грани карандаша, который знал так много его секретов.
Не торопясь (куда ему было торопиться?), папа положил карандаш, покатал его по столу. Еще раз, и еще раз, и еще раз.
– У вас есть какие-нибудь вопросы? Рэнди? – Рэнди покачал головой. – Рэнди, у тебя точно нет вопросов?
Рэнди улыбнулся мертвой улыбкой, которая всегда появлялась на его лице во время споров с отцом, встал и ушел. Встреча прошла практически в полной тишине.
Мы обедали на террасе, а папа сидел и смотрел на океан – и даже не пил свой любимый виски. Робин говорила маме, чтобы та не пугалась, если вдруг у него начнутся судороги, и перечисляла, что надо будет сделать:
– Повернешь его на бок, чтобы он не подавился языком. Это не сложно, не переживай. Потом подставь ему под голову колено, чтобы он не разбил себе ненароком голову.
Папа выглядел еще более отстраненным, чем обычно.
– Огромное ничто, да, пап? Огромное ничто, а после него – бесконечное ничто.
Когда я в следующий раз говорила с Рэнди, то спросила, почему он так внезапно ушел из гостиной.
– Я звонил папе на прошлой неделе, – ответил он. – Я хотел, чтобы после всего, что между нами было, он знал: я его люблю. И знаешь, что он сказал?
“А что, разве между нами что-то было не так?” Понимаешь, Дайан? Он даже не мог понять, о чем я говорю.
Папа никогда не оставлял намерений сделать из Рэнди “большого человека”. Он хотел, чтобы его сын, Джон Рэндольф, стал продолжателем бизнеса. А вместо этого Рэнди сидел в своем кондо на Танджерин-стрит и писал стихи о путешествиях подземных птиц. Папа, как и бабушка Холл, не мог его понять.
– Птицы летают, а не живут под землей, – возмущался он.
Но Рэнди стоял на своем и продолжал писать поэмы о птицах, которым не суждено было летать. Папа считал, что Рэнди все в своей жизни делает через задницу. Например, когда в доме, который папа ему купил, температура достигла тридцати пяти градусов, Рэнди даже не догадался открыть окно. Он сводил папу с ума. Жалко, что папа так и не понял, что Рэнди совершенно бесполезно приказывать – он всегда делал только то, что хотел.
Спустя три недели я вернулась в Палермо и поразилась царящей на съемочной площадке атмосфере. Казалось, все вокруг вот-вот взлетит на воздух. Фрэнсис все так же сидел в своем трейлере, переписывая финал фильма. Мы с Алом расстались в двенадцатый раз подряд и перестали даже здороваться.
Холодным субботним утром Фрэнсис позвал нас репетировать в тот самый зал, где когда-то Вагнер сочинил оперу “Парсифаль”. Собралась обычная компания: Энди Гарсия, Джордж Хэмилтон, Талия Шайр, София (которую вскорости поместил на обложку Vogue), Ричи Брайт, Ал и Джон Сэвэдж. Ко мне подошел Эли Уоллак:
– Ты молодец, настоящий борец.
Борец? Я?
В театре “Массимо” софиты повесили вверх тормашками, чем вывели из себя Гордона Уиллиса. Пока мы ждали, когда же Фрэнсис в сотый раз перепишет концовку, я размышляла о параллельных вселенных “Крестного отца”. В одной из них Талия убивает Эли, Ал слепнет, а Энди бросает Софию за секунду до ее убийства. Слепой Ал, обнаружив свою мертвую дочь на ступенях театра, пускает пулю в лоб. В другом варианте Ал только прикидывается мертвым, а потом оказывается жив. Еще в одном варианте Ала не убивают, а только ранят – но потом убивают уже на Пасху, по пути в церковь. Была и версия, в которой Ала убивают в театре, а София остается жива.
Никто не знал, на каком варианте остановится Фрэнсис, и будет ли этот вариант окончательным, или нас ждет очередная итерация в поисках идеального финала блестящей саги гениального режиссера?
В итоге из съемок финальной сцены последнего “Крестного отца” мне запомнилось только одно: как я плакала. Плакалось легко и просто – нужно было всего лишь подумать о папе, и слезы сами текли ручьем. Чтобы перестать плакать, я думала об Але – мы с ним опять сошлись.
Мне было плевать, получится у нас что-нибудь или нет. Я была просто счастлива, что он рядом. Я слушала, как он читает “Макбета” вечерами, и наслаждалась звуками его голоса. Он был совершенно безумен и абсолютно прекрасен. Называл меня “Ди”.
– Ди, свари мне черный кофе покрепче. Ди, иди сюда, давай поболтаем.
Однажды он рассказал мне о своем детстве – как он рос на улице, и этот разговор я запомнила на всю жизнь. Он любил осень и как тени падали на старые дома. Говорил, что для него весь мир – как та улица в Бронксе, на которой он вырос. Все прекрасное он сравнивал с теми временами, когда золотое солнце освещало своими лучами его друзей и родной дом. Я слушала.
Ал ненавидел прощаться и предпочитал исчезать “по-английски”. Иногда я просыпалась ночью и находила его на кухне, где он попивал чай с “M&M’s” или ел попкорн. Он любил простую еду и когда все просто. И мне это нравилось. Я любила его, но моя любовь не делала меня лучше. Жалко признавать, но я не была простой – меня для него всегда было слишком много.
После завершения моих съемок я вернулась домой. В тот же день папа велел маме пойти найти ружье, чтобы он мог убить всех соседей.
– У меня плохо пахнет изо рта? – спрашивал он, стоя на коленях на полу в спальне и поддевая пальцем паркетную доску.
Он страшно исхудал и еле мог удержать в руках чашку. Он больше не ходил смотреть на птиц – он вообще перестал ходить. Неблагоприятный прогноз доктора Коупленда оправдался.
В начале августа папа практически перестал говорить. Иногда я приходила к нему в больницу, садилась на краешек кровати, смотрела в окно и рассказывала ему о его же жизни. Как он однажды отвез нас в Сан-Бернардино, где открыли какое-то новое кафе под названием “Макдоналдс”, с гамбургерами за пятнадцать центов и апельсиновым соком за пять. Я спрашивала: помнит ли он огромную красную вывеску “Гамбургеры по системе самообслуживания. Продано БОЛЬШЕ 1 миллиона штук”? Помнит ли он вкус гамбургеров, помнит ли эту вывеску? Папа улыбнулся, но не кивнул.
Однажды я рассказала папе про то, как он не раз вывозил нас на Тихоокеанское шоссе – через Пятьдесят пятую авеню и Пасадену, – и оттуда мы ехали аж до Палос-Вердес. А там они с его другом, Бобом Бландином, первым делом бежали проверять ловушки для лобстеров, а потом ныряли с утеса в океан. В Палос-Вердес стояла знаменитая стеклянная церковь, возведенная Ллойдом Райтом, в которой мечтали сочетаться браком все молодые парочки – оттуда открывался отличный вид на океан. Я спросила у папы, помнит ли он, как однажды в церкви отменили все свадьбы, потому что в тот день из-за оползня в океан ушел целый дом. Помнит ли он, что мы, не обращая внимания на оползни, все равно продолжали ездить в Палос-Вердес? Помнит ли, как мы ждали его, сидя в фургончике и поедая мамины завернутые в фольгу домашние бургеры с сыром, майонезом и огурчиками? Помнит ли, как при подъезде к утесам начинал напевать: “Кто украл колокольчик, динь-динь-дон? Знаю-знаю-знаю, Дорри Белл”? Помнит ли, как нагибался, чтобы поцеловать Робин, которую называл малиновкой, и меня, его Ди-Энни О-Холли? Папа качал головой, пытаясь понять, о чем я говорю. Я задавала слишком много вопросов умирающему от рака человеку.