Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Государь решил быть в Таганроге раньше жены и лично приготовить дом к ее приезду, чтобы она с первых дней ни в чем не терпела неудобств. Все восхищались его заботливостью, хотя этот поспешный отъезд выглядел попыткой побега от чего-то такого, что он обречен носить с собой. Государя сопровождали только камердинер, двое слуг, доктор Вилье и я. Свита, в том числе Тарасов с Костандисом, должна была выехать позже, вместе с Елизаветой Алексеевной и ее фрейлинами.
Утром 1 сентября, отстояв раннюю службу в соборе Александро-Невской лавры, государь покинул столицу. У заставы он велел Илье остановиться, встал в коляске и долго смотрел на затянутый осенней утренней дымкой город. Не скажу, что уже тогда мне пришла мысль, что он прощается с ним навсегда, но иначе я не могу объяснить читавшееся у него на лице выражение бесконечной печали. Было ли то предчувствие близкой смерти, или в нем зрело решение сложить с себя бремя власти, и он знал, что никогда больше не вернется в Петербург? Не знаю, и никто не знает, но, если верно второе, не последнюю роль сыграл тут греческий вопрос. Государь предпочел оставить его на совести младшего брата. Он устал и не хотел ничего, кроме покоя.
В первые дни по приезде в Таганрог у меня появились надежды на лучшее. Государь был деятелен, помогал расставлять мебель в комнатах императрицы и, влезши на табурет, сам вбивал гвозди для картин. Мужчина в сорок семь лет – не старик, но тогда же, спрыгнув с табурета, еще с молотком в руке, он заговорил со мной о любви к жене и, в частности, сказал: “В старости некоторые вещи важны нам не меньше, чем в молодости. Тогда – как первые, теперь – как последние”. Меня ранила смиренность, с какой он принял свое поражение.
Градоначальник Папков предоставил ему свой недавно отделанный дом на Большой Греческой улице, одноэтажный, но с подвальным этажом для прислуги. Здание имеет восемь комнат, не считая сквозной залы, из них государь занял две: одна служит ему туалетной, вторая – кабинетом и спальней. Остальные шесть, не считая залы, отведены императрице с ее фрейлинами. Свитским наняли квартиры по соседству, на Малой Греческой и Петровской.
Елизавета Алексеевна прибыла спустя неделю. Государь окружил жену заботой, старался предупредить каждое ее желание. Однажды на прогулке ей приглянулось место на берегу моря, возле Карантина; она сказала об этом мужу, и он распорядился разбить там сад. Больная стала оживать, в лице появились краски, на губах – улыбка. В отношениях между собой супруги вели себя, как в первые месяцы после свадьбы. За глаза все называли их молодыми, но я понимал, что, если круг жизни замкнулся, придя к своему началу, ничего хорошего отсюда выйти не может. Не воскрешение былой любви, а упадок сил заставлял их искать прибежище друг в друге. Угасшие страсти – не самый прочный фундамент для новой жизни, а я имел основания думать, что государь возвратился к жене душой, но не плотью. Этот ангельский союз казался мне прологом другого – того, который соединит их на небесах, и тем скорее, чем меньше требуются им грешные тела для скрепления его здесь.
Идиллия закончилась, когда за завтраком государю попался камешек в сухаре. С озабоченным видом он поковырял его ногтем, встал, подошел к окну и стал рассматривать при солнечном свете. Елизавета Алексеевна убеждала его не тревожиться из-за такого пустяка, но он довольно грубо ей ответил и приказал исследовать, что это за штука и откуда взялась в хлебе. Вилье нашел, что камешек – самый обыкновенный, призванный для допроса хлебопек покаялся в недосмотре, но завтрак был испорчен, государь никак не мог успокоиться. Меня напугал его ни на чем не основанный страх быть отравленным. Было чувство, будто он не в силах совладать с живущим у него в душе беспричинным ужасом, и в отчаянии хватается за что попало, лишь бы найти ему сколько-нибудь разумное объяснение.
Дня через три в комнатах внезапно потемнело от сошедшихся над городом туч. Работая, государь попросил зажечь свечу у него на столе. Через полчаса тучи разогнало ветром с моря, снова стало светло, но свеча продолжала гореть. Он не обращал на нее внимания, пока я не имел глупость указать ему, что жечь свечи днем – к покойнику в доме. В Царском, где разросшаяся под окнами его кабинета сирень заслоняет дневной свет, он не раз слышал от меня то же самое – и смеялся над моим суеверием, а сейчас, побледнев, принялся дуть на свечное пламя, но от волнения не мог потушить. Мне пришлось сделать это самому.
А неделю спустя он вернулся с прогулки взволнованный, пригласил меня к себе в комнату и спросил: “Помнишь того кляузника в Перми, на гауптвахте? Он еще хотел открыть мне какую-то тайну”.
“Мосцепанов”, – подсказал я его фамилию.
Государь повторил ее с таким выражением, словно она могла сообщить о своем владельце нечто очень существенное, чуть ли не раскрыть его тайную природу. Затем, плотно прикрыв дверь, хотя и без того нас никто не мог слышать, сказал: “Сегодня я видел этого человека”.
“Где?” – изумился я.
“В толпе зевак, ожидавших моего выхода, – ответил он. – Я хотел подойти к нему, смотрю – его уже нет”.
Я начал доказывать, что это невозможно, Мосцепанов приговорен к ссылке и должен находиться в Сибири. Говорить о его смерти не хотелось. Во-первых, встал бы вопрос, почему я об этом знаю, а он – нет; во-вторых, такая новость пробудила бы в нем мысль о близости собственной кончины, которую сулит ему встреча с призраком.
“Нет, я его узнал”, – сказал он с поразившей меня мрачной уверенностью.
И добавил: “Значит, этот человек мертв”.
Я постарался не выдать своих чувств, но не мог не вспомнить, что, как уверял Сократ, дар прозорливости люди обретают на краю могилы.
Матвей Мосцепанов – Наталье Бажиной
Сентябрь 1825 г
После смерти Григория Максимовича я разболелся, с осени из дому не выходил. Зима была снежная, с моими ногами по снегу много не походишь. А до того, как снег лег, другая беда нашла – ветер задул, какого и старики не упомнят. Раз проснулся среди ночи, слышу, стёкла в рамах то задрожат, то стихнут, будто хромой человек идет, на одну ногу припадает. Дверь на крюке – и всё равно стучит, хлябает. Чтобы прижать ее, решил другой крюк накинуть, покороче. Оба-то сразу нельзя – или один, или другой. Первый крюк снял, а со вторым сразу не совладал, и дверь ветром из рук вырвало. Аж слёзы потекли, такой ветрище страшный. Пришел к нам в Казань с северо-востока – по Каме, по Волге. Зимой угомонился, а с теплом опять задул в ту же сторону, на юг. От него у меня за грудиной печет и дышать тяжело, словно он весь воздух из дому выдул. В остальном, слава богу, у нас с женой благополучно. Одно худо, память стала дырявая. Это письмо я тебе еще летом написал, а отослать забыл.
Григорий Мосцепанов – Наталье Бажиной
Октябрь 1825 г
Брат Матвей обещал послать тебе письмо, когда я от него уйду. Я его сам же и написал, и оставил ему, а то он бы до такого ни в жизнь не додумался. Ты-то у меня умница, поймешь, что́ за ветер такой осенью пришел в Казань с севера, а весной ушел на юг, но братец мой никаких иносказаний и аллегорий не понимает, в детстве ни одной загадки не умел разгадать. Умел бы, так по его уму в отставку вышел бы не майором, а генералом.