Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она попросила, чтобы открыли окно, ей хотелось слышать звуки ночи. Пульс ее стал совсем слабым. Герде не было страшно – слишком часто ей приходилось видеть, как люди умирают, – но хотелось бы, чтобы он был рядом. Капа всегда умел успокоить ее. И однажды оказалось, что он думает о том же. Они лежали на траве, обнявшись, дело было в начале войны.
– Если бы я умер прямо сейчас, в твоих объятиях, то ни о чем бы не жалел, – сказал Капа. Он тогда склонился над нею, и Герда видела, как кадык двигается у него по шее вверх-вниз. Хотелось дотронуться до него пальцами. Ей всегда нравилась эта часть его тела, выступающая, как утес. Цвет его кожи изменился в солнечном свете, сочащемся сквозь листу олив, тело уплотнилось, обрело сходство с землей и камнем. Герда любила эту косточку – словно бугорок в центре желтой маргаритки. Поспать бы. Она так устала, что мечтала лишь об одном – прижаться к этому выступу на его шее, как будто угнездиться в большом дупле старого дерева.
Светловолосая медсестра вернулась с аптечкой. Перетянула ей руку жгутом, ногтем отколола кончик стеклянной ампулы. Щелк. Звук вышел как от затвора фотоаппарата. Герда почувствовала укол в вену. Сжала и разжала пальцы несколько раз, чтобы усилить действие жгута. И прежде чем голова вновь упала на подушку, складка между ее бровей разгладилась. Выражение лица стало нежнее, спокойнее. У нее больше не было мира, куда она могла вернуться. Каждая капля морфина открывала новую дверь в будущее. Герта обнаружила, что ее восприятие пространства и времени обострилось до предела. Как будто все мгновения жизни могут собраться в нематериальную точку, затерянную в бесконечности. Вдруг она поняла, что Капа так и останется в этой точке, никогда ее не покинет. Она додумалась до этого не умом, не рассудком – почувствовала какой-то иной, неведомой частью сознания. Ведь может статься, наши выдумки и создают будущее или что-то, как бы оно ни называлось, что приходит потом. Внутренним взором Герда внезапно увидела, как он стоит в расстегнутой рубахе, изо всех сил сжав себе ладонями виски, читая очередной номер «Юманите». «Первая женщина-фоторепортер погибла на войне. Журналистка Герда Таро убита в бою под Брунете», – гласил заголовок. Герда увидела все это, а через пару секунд уже знала, что он сожмет кулак – что он и сделал, и ударил со всей силы в стену, разбивая в кровь костяшки, когда Луи Арагон подтвердил информацию в редакции журнала «Се Суар». Она увидела, как через несколько дней он пошатнулся на вокзале Аустерлиц, как его поддерживали Руфь, Чим, брат Корнель и Анри, когда прибыл гроб, видела, как пасмурным утром под серым небом под звуки траурного марша Шопена от дома культуры до кладбища Пер-Лашез пошли десятки тысяч человек, в основном члены Компартии.
Еще она увидела отца, опустившегося на колени перед гробом и запевшего кадиш, еврейскую молитву об умершем, голосом глубоким, как сирена далекого парохода. Иврит – язык древний, в нем тоска бесприютных развалин. У Капы мороз пробежал по коже, когда он его услышал. Что-то вроде легкой щекотки в некой области памяти, где она шла навстречу, запыленная, с камерами на боку и штативом через плечо.
Трудно было вынести звуки псалмов. Поэтому Капа не стал отбиваться, когда после окончания церемонии братья Герды набросились на него, обвиняя в том, что это он виноват в ее смерти, что втравил ее в эту войну и не смог защитить. Карл двинул ему правой в челюсть, а он и пальцем не шевельнул, терпя побои, как искупление. Он ведь и сам ругал себя, что оставил ее одну, что его не было рядом в тот злополучный день, он терзал себя каждую минуту и в конце концов заперся у себя в квартирке на две недели, отказывался от еды, не желал ни с кем разговаривать.
«Человек, вышедший оттуда через две недели, – писал позднее Анри Картье-Брессон со своей нормандской проницательностью, – был уже совсем другим, он делался все большим нигилистом и язвой. От отчаяния».
Никто не думал, что Капа оправится, Руфь уже начала опасаться самого худшего, видя, как он бродит по кварталам вдоль Сены, напиваясь до потери всякой связи с реальностью. Но Герда знала, что он восстановится, как боксер, которого швырнули на канаты; даже после нокаута он изыщет новые силы там, где их никогда не бывало, снова возьмет камеру и отправится на войну, потому что по-другому жить уже не может. Да и не хочет. И вот он снова в Испании и пробудет там до окончательного разгрома; а потом – высадка союзников в Нормандии вместе с ротой «Е» 116-го пехотного полка, первая волна, Easy Red; смертельные дороги к Иерусалиму весной 1948, когда Бен Гурион зачитал Декларацию независимости Израиля; колонны вьетнамских пленных, шагающие со связанными за спиной руками по долине Меконга в Индокитае; а он будет уставать все сильнее, делаться все циничнее, думать о ней каждую ночь, пусть и встречаясь с другими женщинами, и не просто с женщинами – с такими красавицами, как Ингрид Бергман. Он ведь мужчина, в конце концов. С темного берега воспоминаний Герда заговорщически улыбнулась, увидев его в компании друга, Ирвина Шоу, в вестибюле отеля «Риц». Улыбка была такая естественная, что медсестра решила, будто пациентка пришла в себя. «Чертов Роберт Капа», – прошептала она еле слышно.
Все это Герда успела увидеть меньше чем за секунду, а потом подняла вместе с ним бокал шампанского за удачу, когда в 1947 году на втором этаже Музея современного искусства в Нью-Йорке он с Чимом, Анри Картье-Брессоном и Марией Эйснер отмечали создание агентства «Магнум». Как бы ей хотелось быть там с ними!
Но ближе всего к нему Герда почувствовала себя на шоссе к Доай-Тхан, в нескольких километрах от Ханоя. Капа слишком долго губил свою печень, напивался до бесчувствия, делал все возможное для того, чтобы его убили, устав от жизни без нее. Жара, влажность, грязные гостиницы, полные клопов, золото рисовых полей под вечерним солнцем, хрупкие снасти рыбаков, шляпы – как ракушки на головах у девчонок, босыми ногами крутящих педали велосипедов на грунтовых дорогах, свежая зелень на склонах гор, позолоченные шпили пагоды, термос с холодным чаем, рокот самолетов, вездесущие солдаты Вьетминя, скрывающиеся в высоких камышах. Он выпрыгнул из джипа, чтобы сделать последний снимок для своего репортажа, который назвал «Горький рис» – как фильм Джузеппе де Сантиса. Медленно поднялся по пологому склону, поросшему молодой травкой, чтобы поймать в кадр против света людей на другой стороне плотины, и вдруг, едва нажав кнопку спуска – щелк – ощутил, что мир рассыпался на куски. В Доай-Тхан. Под Ханоем.
Герда почувствовала, как косточки его ног разлетелись в воздухе, точно щебень. Чистый фосфор. Его череп на ее ребрах, кости его левой пясти в ее правой руке. Кость лобка тесно прижата к его трахее. Фосфат кальция. Именно тогда Герда поняла, что все пережитое ими уместилось в одной-единственной крохотной вспышке на небосклоне, потому что времени не существует. Она снова открыла глаза. Было пять часов утра. Айрин Голдин, голубоглазая медсестра, заботливо склонилась над изголовьем ее кровати.
– Нашли мою камеру? – еле слышно спросила девушка.
Сестра отрицательно покачала головой.
– Жаль, – сказала Герда, – новая была.
В январе 2008 года в Мексике обнаружились три коробки со 127 пленками и фотографиями гражданской войны в Испании, принадлежащие Роберту Капе, Герде Таро и Давиду Сеймуру – Чиму. Более 3000 нигде не публиковавшихся фотографий. Кинематографистка Триша Зифф вышла на эти коробки через потомков мексиканского генерала Франсиско Агилара Гонсалеса, который, находясь на дипломатической службе в Марселе в конце тридцатых годов, помогал беженцам-антифашистам. В настоящее время материалы находятся в Международном центре фотографии в Нью-Йорке, где их исследуют. Почти все газеты написали про находку, без сомнения самую значительную в истории фотожурналистики.