Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сунула банку и побежала со своими сумками.
Вероника похоронила маму на маленьком, практически заброшенном еврейском кладбище за городом. Привезла ее к родителям. Аркадию и Розе. Удивительно красивым людям, так и не изучившим за всю жизнь науку счастья. Еврейское «счастье» степным ветром гнало их в спины, встречало ураганом в лицо. Оно превратило их кровь в густой настой тоски, терпения и рвущихся из душ скрытых страстей. Их плач никогда не был слезами. Их труды не вели к деньгам. У них была великая любовь, для которой всегда был готов саван.
Роза, известная киевская модель тех времен, когда проданная с ее прекрасной головы шляпка стоила больше, чем она сама получала в месяц, а то и в год, родила мужу двух дочерей. Не получилось передать им свою красоту, зато несчастьем она поделилась по полной программе. Старшая ее дочь похоронена в Москве. А когда у младшей родилась внучка Вероника, Роза сказала:
— Спасибо тебе, Господи. Она похожа на меня. Я точно знаю.
Кристина, мама Вероники, всхлипнула:
— Чему ты радуешься, мама? Ты передала ей свою судьбу. Я боюсь этого.
И вот Кристина получила возможность продолжить разговор. Рассказать своей матери, как они жили без нее.
Вероника не позвала на похороны своих знакомых. Только двух соседок, с которыми мама общалась. Просто общалась. Друзей и подруг у Кристины не было. Ника положила к трем могилам шесть черных роз. Ей повезло: она искала цветы по городу и по рынку весь вчерашний день. Так она решила — подарить маме и бабушке с дедушкой черные розы. Поздравить со свиданием.
— Ника, зачем ты принесла черные цветы? — спросила одна соседка. — Нехорошо. Принято класть на могилу красные и белые, чтобы человеку в пути было не так страшно.
— Маме понравится, — ответила Вероника. — Черный цвет — это на самом деле покой и сон всех существующих цветов. Это празднично и красиво. Бабушка всегда носила черные платья и черную шляпу с вуалью. А она точно знала, что идет женщине. Всем женщинам нашего рода шел черный цвет. Сейчас он пойдет только мне. Маме там выдадут белые одежды.
После тихих и коротких похорон она заказала близким общий памятник. Заплатила за него крупную сумму: отдала все сбережения. Соседкам памятник, который Вероника выбрала, тоже показался странным. Очень большой, почти не обработанный, неправильной формы черный камень гранита с блеском слез по всей поверхности.
— Молодец, — сказал ей кладбищенский художник. — Правильно выбрала. Это очень редкий и ценный камень.
На памятнике Вероника попросила выбить крупными белыми буквами одно слово: «Бейлисы».
— Ника, а что за слово ты заказала выбить на памятнике? — спросила у нее уже дома соседка Инна Петровна, старая учительница истории.
— Это наша фамилия, — ответила Вероника. — Бабушки, дедушки и мамы до замужества.
— Что-то знакомое, — произнесла Инна Петровна.
— Вы, конечно, знаете, о ком речь. Мой непрямой прапрадед — Мендель Бейлис. Тот самый: «Дело Бейлиса». Арестован в Киеве в тринадцатом году по подозрению в ритуальном убийстве христианского мальчика.
— Кровь христианского младенца! Ну да, конечно, знаю. Его оправдали. Но, господи, девочка. Какой ужас! Мой тебе совет — не рассказывай больше об этом никому. Люди злые и по большей части необразованные. А ты учительница. Репутация может пострадать.
— Инна Петровна, — улыбнулась Вероника. — У меня в принципе нет привычки кому-то рассказывать о чем-либо.
Так прошел день похорон. И пришла ночь настоящего прощания. Вероника поплыла в путь между тем, что было давно, и тем, что прямо сейчас становится прошлым. Она их всех видела, ей являлись чудесные подробности, дивные черты. И все это в запахах и цветах. Золотые лепестки роз в медном тазу с бабушкиным вареньем. Запах ванили от маминой выпечки. Запах трубки дедушки, который двадцать лет прожил в полной неподвижности. Его, молодого и сильного, полностью разбил паралич после очередного допроса в КГБ. Власть так же «любила» ее родных, как их судьба. У Вероники уникальная память. Она помнит себя до того, как научилась говорить. Это они выяснили с мамой, когда она рассказывала свои первые воспоминания.
Одного не хотела видеть Вероника в эту ночь. Она не хотела видеть будущее. Ника вообще его не хотела.
…Он ничего не видел. Он старался удержать прыгающий подбородок. Руками в наручниках пытался вернуть на место разбитые очки в каплях крови. Кровь текла изо рта по шее, на грудь в белой рубашке. Его голос ему не подчинялся: дрожал и срывался.
— Это страшное недоразумение, — объяснял он. — У меня четверо маленьких детей. Я их обожаю. Мальчик, о котором вы говорите, — друг моего сына. Я его очень люблю. Я даже не могу поверить в то, что с ним такое могло произойти.
А его продолжали бить по лицу. Требовали написать признание в зверском убийстве христианского ребенка Андрея Ющинского.
Так проходили допросы Менделя Бейлиса, киевского рабочего, которого схватили по сфабрикованному обвинению в сентябре тринадцатого года.
А потом привели из соседней камеры его девятилетнего сына. И на глазах отца стали пытать мальчика. Мендель умирал. Но он знал одно: нельзя совершить эту ошибку до своей смерти. Нельзя признаваться в чужом преступлении. Нельзя оставлять такой грех в наследство детям. На его белом, тонком, окровавленном лице жили огромные темно-карие глаза. Они не хотели умирать и слепнуть именно сейчас, когда перед ними истязают ребенка. И уши не глохнут, все слышат и слышат его крик. Крик его мальчика, который так никогда не кричал. Он вообще не кричал. Он в семье знал только бесконечную нежность и понимание.
Мендель не признался в том, чего не совершал. Мирный и трепетный человек в считаные минуты стал стойким узником, постигшим коварство криминального правосудия. Но когда его привели в камеру и бросили одного, он пытался повеситься, скрутив простыню и привязав ее к спинке железной койки. Ему не дали умереть…
Ника тяжело поднялась из-за пустого стола, где она праздновала одинокие сухие поминки, накинула на голову черный платок и пошла в ночь. Это ее свобода наступила. Не нужно больше ночью спасать от боли мужа, не нужно сидеть у изголовья матери. Куда бы она ни пошла, они теперь с нею. Вероника шла по пустой улице и думала о скрученной простыне, привязанной к железной койке. Она думала о том, что такой выбор есть всегда и у всех. И нельзя рассуждать на тему, слабость это или сила: уйти от страданий добровольно. Для кого-то слабость, для кого-то сила. Она думала об этом тогда, когда все произошло. Ее первая беда, определившая взрослую жизнь. Именно тогда жизнь стала окончательно взрослой. Ей было четырнадцать лет. Тогда она впервые подумала об этом выходе из самых чудовищных обстоятельств. И отвергла такое спасение. Подумала тогда, что это их генетическая обреченность — не хотеть мучительно жить. И генетическая склонность оставаться в живых вопреки всему. Думала она так и сейчас.